Счетчики






Яндекс.Метрика

«Гамлет» — не трагедия пессимизма

Вернёмся поэтому к концепции гамлетова «пессимизма», гораздо глубже обоснованной философски, чем концепция А. Франса. Имеется в виду версия, опирающаяся на философию Шопенгауэра, — версия расколотого человека.

Версия исходит из того, что мысль стала самодовлеющей, господствующей над принцем, и, во-первых, сделала его пессимистом (типа Керженцева) и, во-вторых, стала источником его трагедии: принц погибает при столкновении его ума с неизвестной и чуждой ему действительностью. Несмотря на внешнюю логическую обоснованность этой версии, опирающейся, к тому же, на собственные высказывания принца о себе самом, она не выдерживает критики. Взгляните, как шекспировский Гамлет своими поступками опровергает эту идеологию.

Если бы мышление Гамлета соответствовало этой философской идеологии, т. е. представляло бы собой, говоря словами Л. Шестова, «совершенно независимый душевный процесс, никакой связи с остальной жизнью не имеющий», то это сразу выяснилось бы перед зрителем, которому показывают Гамлета именно с того момента, когда он был вырван судьбою из мира философских размышлений и столкнулся непосредственно с этой «остальной жизнью». И что же? Разве мышление Гамлета не выдержало проверки «жизнью»? Попадает ли он хоть в одной сцене в смешное положение? Как раз наоборот: он других героев всё время ставит в смешное положение. Где и когда Гамлет растерялся, проявил малодушие? Такого Гамлета, с душою «слабой и вялой», нет у Шекспира. Такого Гамлета придумал Шестов, чтобы проиллюстрировать свою собственную философию.

Вначале посмотрите, как Гамлет использует свою «мысль» во взаимоотношениях с другими персонажами пьесы. Позволяет ли он абстрактной философии хоть где-нибудь торжествовать над собой?

Гамлет говорит Офелии: «я любил вас», а спустя несколько секунд — «я не любил вас», добавляя при этом, что не надо было ему верить. А как быть нам — верить принцу или не верить?

Когда некто говорит: «я обманщик», то он вовлекает нас в логическую ловушку. С точки зрения формальной логики, здесь антиномия: можно доказать, что этот некто говорит правду, и также можно доказать, что он говорит ложь. Это не есть мышление в формальном смысле — это то, что называют «диалектикой». С помощью такой диалектики можно водить за нос даже умнейших людей — что уж говорить про Полония или Розенкранца с Гильденстерном.

Розенкранц с Гильденстерном знают лишь одно: им поручено вести с Гамлетом игру. Правила же игры им неизвестны. Король не договорил им о них, потому что сам толком не знает, как ему обвести принца, чтоб «допытаться, какая тайна мучает его». Играйте, как хотите, только вовлеките принца в игру. Тем легче Гамлету взять игру на себя, чтобы вовлечь своих партнёров в ловушку. Правила диктует принц. Его партнёры не знают, например, предусматривают ли правила, что принц — сумасшедший. Играть, не зная правил, — это все равно, что попытаться сыграть на флейте, никогда прежде не взяв флейту в руки. Как же играть? Как отвечать, когда принц утверждает, что Дания — тюрьма и даже весь мир — тюрьма? Так может говорить только сумасшедший. Но этот «сумасшедший» вдруг заставляет их признаться, что они к нему специально подосланы для игры. Они замечают, что принц переигрывает их. Гамлет видит, что правил игры они не знают, и сам начинает играть на них, как искусный музыкант на флейте. Его сумасшествие зависит от направления ветра; при южном ветре он еще может отличить хотя бы сокола от цапли. «Как вычислить направление ветра?» (Так спрашивают себя Розенкранц и Гильденстерн в пьесе Тома Стоппарда «Розенкранц и Гильденстерн мертвы». Там сцена их игры с принцем — это та же шекспировская сцена, только поставленная навыворот — игра с точки зрения этих «друзей» Гамлета.) Наконец, доигрались. (Правда, поняли это поздно — уже на виселице: «Мы в какой-то момент могли сказать "нет", но мы этот момент упустили», — это опять у Т. Стоппарда.)

Ещё ранее «доигрался» Полоний, с самого начала положивший для себя правило игры: принц — сумасшедший.

Словесная игра с Гамлетом смертельно опасна. Его диалектика, отточенная как бритва, как бритва может и зарезать, причём, как видите, в физическом смысле, или свести с ума — такой его жертвой становится Офелия.

Очевидно одно: не ум господствует над Гамлетом, а Гамлет — над своим умом; не мысль убивает принца (как она убивает Керженцева), а принц убивает своею мыслью, как кинжалом: можно ему верить, что его слова «ранят, как кинжал».

Ясно: Гамлет — не тип Керженцева. Для принца Гамлета его ум так и остаётся послушным холопом. Можно ли считать, что у принца Гамлета ум и воля противоречат друг другу, если принц может делать со своим умом что угодно, чтобы с его помощью делать с другими людьми всё, что угодно?

Теперь видно: шопенгауэрова модель пессимиста никак не объясняет шекспировского героя. Если Гамлет — пессимист, то Шопенгауэр, во всяком случае, не дал этому доказательства. Если шопенгауэрова модель выражает философию расколотого человека, то Гамлет — не расколотый человек. Если же Гамлет расколотый человек, то он не поддаётся шопенгауэровой интерпретации.

Может ли объяснить Гамлета хоть какая-то интерпретация?