Счетчики






Яндекс.Метрика

Воображаемый диалог Аристотеля с Орестом

Итак, аристотелева этика не дала бы никакого утешения героям Шекспира. А что дала бы она Эдипу? Или Прометею. Или Оресту с Агамемноном. Их муки и трагедии столь же, если не более ужасны, и сами эти герои не менее несчастны, чем Гамлет или Отелло. Допустим, Стагирит сказал бы Оресту: утверждайся в умной, бессмертной части твоей души, осознай неразумность твоей страсти — твоего неуемного желания мести за отца, и ты убедишься, что само твоё намерение мстить — это роковая ошибка. Если ты осознаешь это уже сейчас, то преодолеешь свою безумную страсть, достигнешь очищения аффекта и, вследствие этого, избавишься от страдания.

Что бы было, если б Орест внял этим словам? Он избежал бы страдания, «избежав» самого убийства матери, т. е. не совершив преступления; но тогда не было бы трагедии и мы лишились бы самого предмета обсуждения.

Орест почему-то не мог избежать преступления — трагедия состоялась. Трагедия всегда случается, сколько бы Стагирит ни звал человечество к своей благоразумной «середине». Орест мог бы ответить ему (так, по крайней мере, отвечает Орест Ж.-П. Сартра в пьесе «Мухи»): — Разве я не утверждался в уме? Даже слишком. Я объехал сто государств, везде жадно хватая знания. Я молод, но перегружен знанием, как старец. Моё знание говорит мне, что миропорядок нарушен, гниль завелась в Аргосе и восстановить мир в душах людей можно лишь справедливым мщением...

Правда, это говорит Орест Ж.-П. Сартра; такого Ореста не могло быть во времена Эсхила. Орест эсхиловский не выступал против богов, а полагался на их волю. Он верил, что трагедии неизбежны потому, что их насылают боги. Аристотель, отвергший традиционных богов и поставивший на их место мировой Ум, тоже понимал, что трагедия неизбежна, но видел её причину в другом — в человеческой воле. Он обратился бы к Оресту, уже совершившему «роковую ошибку», со словами: осознай, что твоя «ошибка» — это твоя вина, и ты ощутишь удивление перед вселенской мудростью и божественный страх перед верховным Умом и обретёшь мир в своей душе.

Оба Ореста — и Эсхила, и Сартра — нашли бы, что возразить на это. Орест эсхиловский с негодованием возразил бы, что никакого такого вселенского ума он не знает, а знает, что отмстить за отца ему повелел дельфийский оракул. Аполлон повелел, а Афина спасла и оправдала. Всё завязывается на Олимпе и разрешается там же богами; чтобы спастись, надо лишь молить богов о снисхождении. Орест по велению богов убивает свою мать; Пенфей («Вакханки» Еврипида) растерзывается свою матерью, неистовой менадой, в вакхическом безумии побуждаемой к тому богом Дионисом. Сами преступления, само поругание святого неотвратимы и необратимы, потому что порождаются свыше, от богов. Стагирит отнёсся бы к этим словам Ореста либо как просвещённый человек к тёмному невежде, либо как врач к душевнобольному. Вера в натуралистических богов представлялась ему тёмным суеверием, а человек, одержимый богами, — душевнобольным. Это не было бы ответом Оресту, просто диалог тогда б не состоялся.

Чем завершился бы диалог Стагирита с Орестом другим, сартровским? Тут, кажется, взаимопонимания было бы больше. Орест Сартра выражает то самое человеческое волевое начало, которое впервые провозгласил Стагирит. Он отверг волю самого Юпитера и идет на убийство сознательно, по своей личной воле, подобно шекспировскому Бруту. Но попробуй Стагирит сказать ему: твоё высшее блаженство в том, чтобы, сосредоточившись на мировом Уме, полностью слиться с ним. Орест ответил бы: «Неужели для того своими деяниями я утверждал свою личность, своё "я" в противостоянии с богами, чтобы затем потерять это мое "я" в некоем безличном космическом Уме, раствориться в Космосе?».