Счетчики






Яндекс.Метрика

У. Льюис1. «Лев и лис» (Фрагменты книги)

Опубликованная в 1927 году книга Уиндема Льюиса «Лев и лис: Роль героя в пьесах Шекспира» была написана под значительным влиянием идей Т.С. Элиота и отчасти — по его просьбе. В ней, прежде всего, отражается взгляд модернистов на шекспировское наследие: в свете их сложной, противоречивой и во многом консервативной поэтики драматургия Шекспира, да и вся эпоха Ренессанса рассматриваются сквозь призму сравнительной антропологии и расовой теории, входить в детали и хитросплетения которых тут нет необходимости. Однако Льюиса не меньше интересовало и то, как воздействовала на Шекспира политическая доктрина Макиавелли, которую он отслеживает весьма последовательно и в результате создает портрет типично шекспировского злодея — «макьявеля», и это не потеряло своего интереса и сегодня.

Над всеми драмами Шекспира, как и над другими пьесами тюдоровской сцены, витает тень Макиавелли. Основной сюжет шекспировских пьес берет начало в навязчивой макиавеллианской идее того времени — точнее, даже не в идее, а в конфликте более глубоком. Образ для этого конфликта Макиавелли находит в фигурах льва и лиса — два этих зверя избраны им представлять две разные стороны власти, которые должны объединиться: такова его доктрина. У Шекспира, как и у большинства его современников, одной ногой стоявших в рыцарских романах, другой — в мире коммерции и науки, начала эти сочетались слабо.

* * *

В елизаветинской драме Макиавелли играл роль главного пугала — то была «первая устрашающая встреча елизаветинской Англии с позднеренессансной Италией». Борджиа, Сфорца, Малатеста, Бальони не в пример больше значили для тогдашних драматургов, чем любой из именитых соотечественников-англичан. Столь близкое знакомство не прошло для Англии бесследно, и со временем пресыщение переросло в пренебрежение. Но в ту цветущую пору английская сцена всегда была к услугам Макиавелли — главного эксперта школы человекоубийств, — что обеспечивало зрителям острые ощущения. Его политическая парадигма строилась на поклонении Чезаре Борджиа.

Будь тридцать лет назад в Европе такой же театр, как у елизаветинцев, — пластичный и бурно развивающийся, у нас давно была бы уйма человеческих-слишком-человеческих пьес, отражающих доктрины Ницше со сверхчеловеком в главной роли.

* * *

Эмблема льва и лиса, неизменно сопутствующая макиавеллианской политической идее фикс, требовалась для емкого ее выражения, что прекрасно сформулировал Нэш: «Нужде нельзя противостоять: люди не могут сделать больше того, что могут, иначе им только и остается, что увертки лисы — спасительные, если на локтях поистерлась львиная шкура».

В конце концов англичане преодолели свой страх и года так с 1640-го стали видеть Макиавелли насквозь. Они поумнели — скорее всего, потому, что несколько умерили веру в свою британскую полезность, после чего переварили и его политику, откуда и воспоследовало это их «виуу1дение насквозь». Так, Джонсон в «Вольпоне» осмеял сей вездесущий страх. Чапмен в комедии «Все в дураках» проехался на счет бытовавшего представления об итальянце. Но пока ослепление продолжалось, действие и противодействие были столь яростны, что макиавеллизм вошел в английскую психологию навсегда, так же как и влюбленность во все итальянское.

* * *

В мои намерения не входит подробное изложение доктрины Макиавелли, но следует сказать все необходимое, чтобы прояснить природу ее влияния. Начать следует с того, что итальянцы эпохи Возрождения — и это нужно заявить со всей решимостью — были прежде всего и по преимуществу людьми науки, а их политическая, военная и художественная жизнь носила характер постоянного эксперимента. Фасад их искусства, надо думать, был не столь гладок и прочен, как кажется теперь, когда мы глядим на него из будущего, — местами он был тонковат в сравнении с восточным искусством, имевшим за плечами долгую, непотревоженную и целостную традицию. Политическая наука Макиавелли являла собой строго научное построение, разработанное в Европе путем индуктивного физиологического метода — то была первая политическая система, отказавшаяся признавать что бы то ни было без прямого наблюдения. Так произошел первый и полный разрыв с теологическим универсализмом: впервые была сформулирована национальная идея, соответствовавшая новым условиям — идее о централизованных, обособившихся государствах, образованных вне империи как системы.

Итак, доктрина была научной или экспериментальной — в соответствии со спецификой итальянского ренессансного гения. Во-вторых, как доктрина национальная она была рассчитана на отсутствие тотального контроля — и со стороны Римской империи, и со стороны Римской церкви. И, наконец, существовал и третий фактор, типичный для археологического мышления Ренессанса и, на первый взгляд, противоречащий второму: римская по духу, доктрина эта была устремлена к Риму, но к Риму античному как источнику своего вдохновения.

К тому же сочинение Макиавелли, вызвавшее страстное возмущение читателей, называлось «Государь», то есть было обращено к одному-единственному правителю и формулировало законы опыта, которым должна была подчинить свои поступки личность, мечтавшая управлять современным государством. Ибо подобное управление, осуществляемое подобной личностью, Макиавелли считает первым и необходимым шагом для основания нового общества. Во всем этом трудно не заметить преданного ученичества у тщательно проштудированной и буквально понятой античности — в качестве образца взят Ликург, или другой, ни на кого не похожий, законодатель, или общеизвестный герой, высоко вознесшийся над толпой, почти сплошь объединенной традиционными воззрениями...

Посему Макиавелли придает огромное значение личности тирана и установлению безошибочной, непогрешимой системы правления, которая позволит такому тирану-государю поработить и дисциплинировать любое общество, избранное им для осуществления цели. Разумеется, любимец Макиавелли — индивидуальный герой.

* * *

Все важные черты Макиавелли — как и Ницше — думается, можно возвести к страсти к действию. Обе эти философии, пожалуй, основаны на принципе агента.

Шекспир, «державший зеркало перед природой», видимо, подобной страстью одержим не был и, на первый взгляд, составлял полную противоположность апостолам активности (тем более что его главный герой, Гамлет, воплощает собой, заметим, уклонение от действия: так сказать, ортогонален действию).

Все сочинения Шекспира — это скорее критика действия и принципа агента, что с полной ясностью выражено лишь в «Гамлете», где персонифицировано. У Шекспира как несравненного наблюдателя жизни есть ясное представление о происходящем, и, хоть ни единым протестующим жестом не отзывается он на течение личного бытия, бесконечным числом жестов отвечает он на окружающую жизнь. И не просто на жизнь, а и на активное действие...

Если Макиавелли выступал как адвокат, загипнотизированный современной ему деятельной жизнью, а Мольер — как ее противник и критик, то Шекспир — не был ни тем ни другим. Если угодно, он — противник самой жизни (коль скоро быть ее критиком означает быть ее противником, а что поэзия — критика жизни, давно считается верным ее определением), и его сочинения — прекрасно-бесстрастное излияние ярости, горечи, обличений и жалоб; к примеру, жалоб — в сонетах, ярости — в «Тимоне Афинском» и в других трагедиях и хрониках. Если это и действие, то действие, к которому Шекспир не только не питал презрения, но был его величайшим адептом. Он трагически разделял трагический опыт всех своих героев, и они в несравненно большей степени были зеркалом, отражавшим его утомленный и озадаченный ум, нежели зеркалом природы, которую он знал объективно. Усталый от всего2. — таким мы его видим, но существовало и нечто иное, привязывавшее его к героям и, оставь он их, ему бы пришлось оставить и то, что следует назвать его философией, знакомой нам и по «Опытам» Монтеня. Те же пытливость и разочарование, та же дивная гибкость слога, та же страстная приязнь к другому человеку, те же юмор и скептицизм.

* * *

Из длинной череды королей, которые вышли из под его пера, одни были «низложены», другие — «убиты в бою», а то и стали «призраками жертв своих», «тот был отравлен собственной женой», «а тот во сне зарезан» — в общем и целом, почти все нашли насильственную и бессмысленную кончину, шумно настаивая на божественном праве и королевских привилегиях, испытывая возмущение или раскаяние. Он, наверное, не больше думал об этих королях3, прошедших через его руки, чем Гиббон4 о своей галерее деспотов. Но образ булавки, которая легко проткнет «несокрушимую, как медь, стену» из плоти (тогда «прощай, король!»), — это плод размышления поэта, а не Ричарда Плантагенета: «Они вводили в заблужденье вас!»5 Эта простая шекспировская фраза — великое разоблачение особы, облаченной властью, — имеет универсальное значение и выходит далеко за пределы разочарования Ричарда II в королевской участи. Но при всем своем августейшем презрении к другим людям Ричард произносит эту фразу не потому, что он король, а потому что он человек — автор захотел показать в нем человека. И неудивительно, что Шекспир не проявляет враждебности к пресловутым монаршим привилегиям. Он слишком хорошо знает им цену, чтобы поверить, что короли, переодевшись в другое платье, или не изъясняясь более белым стихом, или утратив механизм власти, изменятся по существу. Неужто вы верите, будто Шекспир был так наивен, что полагал, будто живет при более жестоком режиме, чем тот, что придет завтра, или послезавтра, или послепослезавтра, или же тот, что был до нынешнего?! Да, он принимал своих королей, но отнюдь не так милостиво, как полагают сегодня.

* * *

Был ли сам Шекспир макиавеллистом? Смаковал ли он и одобрял ли коварство и жестокосердие, которые изображал так часто?

Если поставить вопрос прямо: «На чьей стороне был Шекспир в столь важном для его сочинений конфликте между простым человеком и "макьявелем"?» — ответить на него невозможно, вернее, следует ответить так: «Ни на чьей». Ибо противоестественно было бы для Шекспира вмешиваться в извечный спор добра и зла, равно как и в схватки в животном царстве, где постоянно маневрируют и лисы, и львы. Невозможно превратить его в охотника на лис, а сам он не имел ни малейшей склонности быть львом. Тем самым, ответ будет сложным, как и само рассматриваемое явление.

Прежде всего, Шекспир не больше ощущал себя слугой богов, нежели слугой простого люда. Он не был религиозен или демократичен в догматическом смысле слова — но был философичен. Исполняя свой долг сочинителя трагедий перед тем или иным своим героем, он вел себя не как исполненный яростной нетерпимости посланец богов или ходатай толпы. Если вспомнить его мирный, размеренный образ жизни (почти как у вешателей, которые в пору, когда не занимаются своим ужасным ремеслом, служат бакалейщиками или цирюльниками в своих захолустных городках) — трудно не удивляться тому, что он вообще выбрал театр.

Не считая Чапмена, Шекспир — единственный «мыслитель», которого мы встречаем среди драматургов-елизаветинцев. Это означает, что в его работе, кроме поэзии, фантазии, риторики, изображения нравов, была, конечно, бездна знаний, ясно свидетельствующих о работе его ума и достаточно обширных, чтобы при случае он не был готов ими поделиться с философом-моралистом вроде Монтеня.

* * *

Его великие исторические циклы, как и изображения героев-титанов, которыми он пожелал увенчать свое творчество, постоянно погружают нас в стихию войны и крови, а значит, и вводят в круг тех, чья жизнь сводится к этому примитивному составу. И вследствие известного калибра их личностей и отчужденности от всякого другого человеческого опыта они обычно стремятся к еще большей примитивности — как человек, что селится в пустыне, неизменно возвращается к простой жизни, к условиям менее изощренным и более животным. Весь свой век Шекспир трудился над подобными персонажами, проводил в их обществе все время, не скрывая удовольствия от общения с ними. В основном, то были люди другого склада, чем стереотипные английские короли — вроде тех, что выведены в его хрониках. Судьбы последних мало чем отличались одна от другой. Все они были далекими, полубожественными, по самой своей природе эпическими фигурами, но Шекспиру, как он и хотел, удалось выявить их героический дух, не слишком отклоняясь от исторических событий.

Примечания

1. Уиндем Льюис (1882—1957) — английский романист, художник, теоретик искусства, один из основателей художественного течения вортицизм.

2. Точка зрения, которая стала популярной благодаря такому прочтению «Бури» Литтоном Стрэчи («ИЛ», 2014, № 5). (Здесь и далее — прим. перев.)

3. Ричард II. Акт III, сц. 2. Перевод Мих. Донского.

4. Эдвард Гиббон (1737—1794) — английский историк, автор «Истории упадка и разрушения Римской империи».

5. Там же.