Счетчики






Яндекс.Метрика

3. Дебильный Шекспир

Теперь напомню, как звучал философский ответ про вонючего и чистого: может, в баню пойдут оба, а может, ни тот ни другой. Рассмотрю сначала вариант «оба». Почему бы равнодушному к славе графу Рэтленду не предложить актёру и драматургу театра «Глобус» какое-нибудь своё стихотворение для какой-нибудь его пьесы? И почему бы изготовителю пьес не воспользоваться предложенным текстом? Как известно, Шекспир не сочинял основных сюжетов, самостоятельно он придумывал только ответвления. Так что прецедентов пользования чужим в его творчестве полно. Разумеется, я не призываю именно так объяснять обнаружение в библиотеке Рэтлендов варианта песни из комедии «Двенадцатая ночь» — возможно, первоначального (комедия впервые напечатана в 1623 году, в фолио, и нам не узнать, сколько раз менялись слова в песнях) и, возможно, записанного рукою Р. Мэннерса. Я рада, что графологическая экспертиза этих десяти строф «до сих пор не произведена», и позволяю себе пофантазировать. Весьма вероятно, что песню записали сёстры или братья Роджера. Или его жена. Или все вместе. Происходило это на спектакле в Миддл Темпле (ещё одна юридическая корпорация) 2 февраля 1602 года. Шут пел, а зрители запоминали каждый по две строфы. А потом дома кто-то свёл всё припомненное. А позабытое — додумал. Или же на спектакле была подруга одной из четырёх сестёр пятого Рэтленда. Она и прислала в Бельвуар письмо с приложением — текстом, раздобытым её горничной. У той брат служил в «Глобусе» костюмером или уборщиком, или даже актёром. Путей попадания песни к хозяевам замка может быть миллион. В моей скромной библиотеке интересующиеся обнаружили бы немало переписанных мною стихотворных текстов, в том числе и не вошедших в окончательные редакции. Если бы из этого стали делать выводы об авторстве, мне был бы приписан длинный ряд стихотворений и поэтических отрывков Цветаевой, Пастернака, Мандельштама. А также Пушкина, произведения которого не были труднодоступными для советских читателей. У меня дома стояло сперва три его тома, теперь стоит десять. Объяснить, почему я, тем не менее, переписывала некоторые стихи или фрагменты из «Маленьких трагедий»? Объясняю: хотелось. Из рассказанного в «Игре» невозможно сделать вывод, что Рэтленд любил поэзию так, как я люблю её. Если не условная подруга сестры, а сам граф «списал слова», значит ему хотелось, чтобы шекспировскую песню с непритязательным текстом исполняли на домашних музыкальных вечерах.

Читая работу Гилилова, я всё время ждала, когда же он приступит к рассмотрению сцен из «Гамлета», связанных с актёрами. Принц говорит о сочинённом им отрывке (III, 2; П.): «Ну-с, сэр, если бы другие виды на будущее провалились у меня к туркам, разве это, да целый лес перьев, да пара провансальских роз на башмаках не доставили бы мне места в актёрской труппе?» Горацио отвечает (Л.): «С половинным паем». Гамлет не соглашается, считает, что с целым. Ах, какой простор для нестратфордианского толкования! И для стратфордианского — такой же. Даже не граф, а принц написал кусок монолога, актёры включили его в пьесу и сыграли, будто так и надо! Но что делать с разговором о паях? Очень уж он меркантильный. И для которой из сторон выгодны предшествующие сцены? Принц говорит вежливо-насмешливые речи придворным — Розенкранцу и Гильденстерну, потом по-настоящему радуется прибытию актёров, потом перевирает строку из монолога, но тут же вспоминает и без запинок читает её и двенадцать следующих. И наконец называет Первого актёра старым другом. Похоже, сцены дружеских разговоров аристократа с актёром писаны «с натуры». Значит, перегородки между актёрами и высшими аристократами, завсегдатаями театра, были низенькими и хлипкими. И было бы совсем не странно, если бы граф Рэтленд — «однокашник» реальных Розенкранца и Гильденстерна — сообщил барду об этих выпускниках Виттенбергского университета, пожелавших поучиться ещё и в Падуанском. Обстоятельный разговор об этой паре я поведу позднее, когда пойдёт речь о европейских скитаниях Ноланца, возобновившихся после того, как он покинул Англию. А в этой главке молодые люди упомянуты потому, что она посвящена загадочной убеждённости И. Гилилова, будто драматургу надо обязательно увидеть таких-то людей, побывать в тех-то обстоятельствах или поучаствовать в неких событиях, чтобы описать их потом в пьесе.

Скажу про обстоятельства. Хотя знаменитое датское пьянство, кажется, заслуживает термина «событие». Ну, а ковровый занавес, украшенный парадными изображениями всех датских королей, — это, конечно, обстоятельство, а не просто вещь. По мнению Рэтлендианца и его предшественников, занавес и попойки суть реалии, появившиеся во втором кварто «Гамлета» после того как в Дании побывал Роджер Мэннерс. Но ведь король Яков был женат на датской принцессе и принимал у себя её родных и соотечественников, в том числе короля Дании. На этих приёмах он вместе с гостями и двором напивался поистине баснословно. Новый монарх произвёл Шекспира и некоторых его товарищей по труппе в придворные грумы. Положим, в обязанности грумов не входит присутствие на пирах, даже если хозяин пьёт как лошадь; но без актёров большие празднества не обходились, и «слуги короля» наверняка не раз наблюдали пьяных аристократов, как своих, так и зарубежных. Не сомневаюсь: патриотичного автора Главной трагедии беспокоило прежде всего отечественное пьянство. Далее. Вероятность того, что Шекспир мог вообразить, будто шёлковый занавес-ковёр с помпезными изображениями королей во весь рост и в доспехах, висел в личных покоях Гертруды, что именно за ним прятался перехитривший самого себя Полоний и что Гамлет указывал матери на это уместное только в тронном зале коврово-портретное украшение, когда говорил о двух её мужьях, — такая вероятность равна нулю.

Среди реалий есть ещё пушки, докладывающие небесам о счёте здравиц. Ясно, что палить из пушки по случаю каждого выпитого кубка не было исключительно датским обычаем. Автору «Гамлета» необязательно было знать, практикуют ли этот обычай современные ему датчане. Но всё же допустим, что обстоятельства таковы: датчане палили, приехавшие к ним в 1603 году англичане впечатлились, вернулись и впервые поведали об этом в своём отечестве. Нужно ли быть ушеслышцем подобной пальбы или тем, кто узнал о ней непосредственно от слышавшего своими ушами? Достаточно узнать про эти выстрелы из пятых, десятых или сто десятых уст, чтобы сделать их яркой деталью в художественном произведении. По-моему, для характеристики Великого Барда, изображённого в «Игре», подходит слово «дебильный». Что это за драматург, который не в состоянии ни вообразить обстановку, ни описать по рассказам какие-либо действия (например, охоту)? Всё-то ему необходимо увидеть своими глазами, услышать своими ушами, потрогать, понюхать и попробовать на вкус... То же, что про стрельбу в небо после каждой чаши, можно сказать и про датский обычай «хоронить королей в полном воинском облачении». А в чём ещё? Они ведь были воинами, так же как английские монархи и узурпаторы из Шекспировых хроник. Я не осмелилась бы высказываться в том смысле, что необходимо плыть в Данию и общаться с королевским семейством, дабы получить такого рода информацию о тамошних обычаях и обстановке. Могильщик, не провожавший Гамлета на корабль, был прекрасно осведомлён и о том, что принца отправили в Англию, и о том, что он спятил. Шекспир как будто специально старался дать представление об осведомлённости обывателя (V, 1; Л.):

Гамлет.

Как давно ты могильщиком?

Первый могильщик.

Из всех дней в году я начал в тот самый день, когда покойный король наш Гам-лет одолел Фортинбраса.

Гамлет.

Как давно это было?

Первый могильщик.

А вы сами сказать не можете? Это всякий дурак может сказать: это было в тот самый день, когда родился молодой Гамлет...

Вот оно. Читая новорэтлендианскую книгу, я постоянно чувствовала, что И. Гилилов принимает или пытается выдать за труднодоступное — прямо-таки герметическое! — то знание, которое на самом деле было доступно всякому дураку. Или корректнее — всем интересовавшимся. Ещё выразительнее про доступность информации сказано в другой трагедии. Лир обращается к Корделии (V, 3; Л.): «Пускай нас отведут скорей в темницу... / Там будем узнавать от заключённых / Про новости двора и толковать, / Кто взял, кто нет, кто в силе, кто в опале...» Он упоминает не просто заключённых, а жуликов — rogues. В «Двенадцатой ночи» капитан говорит Виоле (I, 2; В.): «Вы знаете, что мелкие не прочь / Болтать о том, что делают большие». На вопрос, к мелким или крупным относил себя Шекспир, охотно отвечаю: к наблюдающим тех и других. Пьянство, пальба по случаю пьянства, полные доспехи погребаемых королей — всё это детали, по степени общеизвестности примерно равные «открытию» Гамлета (I, 5; П.): «Нет в Дании такого негодяя, / Который дрянью не был бы притом». Горацио, помнится, ответил (Л.): «Не стоит призраку вставать из гроба, / Чтоб это нам поведать». Насколько я могу судить, метод «отаинствливания» общеизвестного и общепонятного типичен для всего нестратфордианства. В 1867 году, говорится в «Игре»,

был найден так называемый нортумберлендский манускрипт, где рукой Бэкона написаны названия шекспировских пьес «Ричард II» и «Ричард III», несколько строф из «Лукреции», забавно латинизированное словечко из «Бесплодных усилий любви» — honorificabilitudino, и — самое интригующее — его рукой здесь же написано имя Уильяма Шекспира. Однозначного объяснения «нортумберлендского манускрипта» нет, но он свидетельствует о явном интересе Бэкона к Шекспиру, который, однако, является одним из немногих современников, чьё имя Бэкон ни в своих произведениях, ни в многочисленных письмах не назвал ни разу... Почему?

Согласно другому источнику (АЭ), английский публицист Бэкон, традиционно именуемый философом, выписал из «Лукреции» не строфы, а всего два стиха. Слово, состоящее из 27 латинских букв, он сократил до двадцати. И что здесь интригует? Имя того, кто создал хроники о Ричардах и написал поэму, соседствует с названиями хроник и стихами из поэмы. Интригующим было бы имя любого другого литератора, поставленное рядом с ними. А так — кто сочинил, тот и назван. Современники упоминали Шекспира и его произведения в книгах, разговорах, письмах, деловых бумагах, дневниках... И кто только не высказывался! Литераторы, издатели, студенты, адвокат, антрепренёр, иностранный путешественник, стратфордские обыватели, врач и астролог Форман, возможно — графиня Пембрук. Стоит ли удивляться, что в этом списке оказался также правовед и квазифилософ Бэкон? Остаётся вопрос, почему он не упоминал Шекспира ни в письмах, ни в литературных трудах. Своего рода упреждающий ответ на это можно обнаружить в Главной трагедии. Вот он (Л.): «Раз королю не нравятся спектакли, / То, значит, он не любит их, не так ли?» Соль в том, что Клавдию «не понравился» конкретный, специально для него разыгранный спектакль. Может быть, нечто похожее произошло с Фрэнсисом Бэконом?

Нортумберлендский манускрипт принято датировать так: между 1597 и 1603 годами. Мне представляется, что после казни Эссекса предавший его Бэкон не стал бы машинально писать на титульном листе собственного очерка название Rychard the Second, поскольку именно эту пьесу мятежники пытались превратить в своё идеологическое оружие. Или я приписываю практичному философу слишком большую совестливость? Будучи юридическим консультантом королевы Елизаветы, Бэкон сыграл роковую роль в суде над человеком, который в течение многих предшествующих лет усердно хлопотал о его карьере и благосостоянии, в частности подарил философу поместье. Вот я и подумала, что протеже не хотел вспоминать о том, как в ответ на всё это он выхлопотал смертный приговор для своего благодетеля, не хотел затрагивать даже отдалённые звенья ассоциативной цепи, выглядящей примерно так: Шекспир — «Ричард II» — лондонское выступление 1601 года — суд над мятежниками — речи Бэкона, который «приложил наибольшие усилия, чтобы отправить» Эссекса на эшафот. И совсем уж мерзкое звено: «после того как голова Эссекса скатилась, Бэкон не побрезговал выступить в качестве официального литератора, написав "Декларацию об изменах, совершённых Робертом, графом Эссексом", чернившую память о казнённом». В «Декларации» упомянута хроника Шекспира, и было бы психологично думать, что её составителю после этого никогда не хотелось ни думать о ней, ни, тем более, выводить её название на первом листе своего эссе. А если так, записи в нортумберлендском манускрипте сделаны до 1601 года.

Однако под не понравившимся Бэкону спектаклем я разумела не «Ричарда II». Это был «Король Лир», сыгранный в Уайтхолле перед монархом и прочей знатью в декабре 1606 года. Смотрел ли представление трагедии будущий британский канцлер? Это в высшей степени вероятно. В ноябре 1604 шекспировская труппа — слуги короля (бывшие слуги лорда-камергера) — показывали в этом же дворце «Отелло», а через три дня — «Виндзорских насмешниц». Спектакли входили в программу торжеств по случаю коронации Якова Первого. Ещё одно мероприятие из этой программы — посвящение в рыцари. Бэкон был посвящён именно тогда. Маловероятно, что такой карьерист, как он, пропускал выступления актёров перед придворными. Но, даже если в тот день, когда играли «Короля Лира», сэр Фрэнсис был простужен и оставался дома, ему наверняка пересказали фабулу и шуточки из этой пьесы. А в 1608 году она была напечатана. В первом акте (4) Шут произносит двустишие, которое трудно не принять за намёк на роль Фрэнсиса Бэкона в деле графа Эссекса (П.): «Кукушка воробью пробила темя / За то, что он кормил её всё время». Не удержусь от цитирования этих строк ещё и в переводе М. Кузмина: «Так долго кукушку зяблик кормил, / Что гость хозяину голову скусил». В оригинале говорится про птичку, называемую «hedge-sparrow», которая, действительно, кормила кукушку так долго, что птенец вырос и откусил ей голову. Сэр Фрэнсис долго кормился благодеяниями графа Эссекса, а потом сильно постарался, чтобы его покровителя обезглавили. Не важно: сочинил Шекспир это едкое двустишие или использовал фольклорное. О содержащемся в нём намёке я не догадалась, а прочла в монографии Георга Брандеса. Про ещё одну пьесу, впервые напечатанную в фолио 1623 года, явно содержащую намёки на судьбу Эссекса и гнусное поведение Бэкона и называющуюся «Тимон Афинский», я буду подробно говорить в десятой главе. Здесь сообщу, что одни считают «Тимона» последней трагедией Шекспира, а другие полагают, что он приступил к ней в 1605 году, до начала работы над «Королём Лиром», но потом история о неблагодарности Реганы и Гонерильи увлекла барда сильнее, чем история вельможи, который, подобно древнегреческому Тимону (А. здесь и ниже), «роздал своё состояние прихлебателям, а затем просил милостыню для себя». И бард оставил афинскую драму недописанной. Говорится о неразумном вельможе в пьесе «одного из современников Шекспира Джона Дея "Юмор без передышки" (1607—1608)». Хотелось бы знать: что́ понимал Дей под словом «humour»? Вероятнее всего — нрав, темперамент, как Б. Джонсон, сочинивший две пьесы на эту тему — «Всяк в своём нраве» и «Всяк вне своего нрава». В послесловии к «Тимону Афинскому» о фразе про вельможу и прихлебателей сказано так: «нельзя быть уверенным, что здесь подразумевается трагедия Шекспира», возможно, «это просто намёк на один из многих фактов расточительства вельмож, случавшихся в то время». Мне доводилось читать только о драгоценных нарядах, которые приобретались для участия в каком-нибудь празднестве, и о прочих затратах дворян на себя. Хотя... Нет, об этом чуть ниже.

Речь о милостыне может быть намёком на положение Эссекса после того, как королева не возобновила его патент на монопольную торговлю ввозимыми в Англию сладкими винами. Отставленный фаворит лишился всяких средств, оказался несостоятельным должником и неоднократно просил монархиню о возвращении ему источника доходов. Она не смилостивилась... Имелись ли в «Юморе без передышки» и в шекспировском «Тимоне» сознательные указания на прихлебательство Бэкона? Даже если их там не было, шапка сэра Фрэнсиса должна была гореть ясным пламенем. Или надо говорить не «шапка», а «шлем»? Новый рыцарь мог не знать о недоработанной афинской трагедии до самой её публикации в первом фолио. Но разве мало опубликованной шутки про кукушку? Наверняка после неё неблагодарному и неблагородному философу навек расхотелось упоминать о Шекспире. И он не упоминал. Зато сочинил эссе о кукушке, очень короткое. В русском варианте оно озаглавлено «Жених Юноны, или Непристойность». Сборник «О мудрости древних», в котором оно составляет шестнадцатую главку, вышел в 1609, то есть через год после того, как был впервые издан «Король Лир». Сочинение своё философ-публицист написал на латинском языке, но ещё при его жизни появились английский и итальянский переводы этой книги. Похоже, автор не был уверен, что все, кому, по его мнению, следовало почитать её, достаточно знали латынь. Эссе, о котором идёт речь, состоит из двух недлинных абзацев. Вот первый:

Поэты рассказывают, что Юпитер, желая овладеть тем или иным предметом своей любви, принимал различные облики: быка, орла, лебедя, золотого дождя. Добиваясь же любви Юноны, он принял облик самый недостойный, вызывающий презрение и насмешки: он превратился в жалкую кукушку, мокрую и трясущуюся от дождя и непогоды, еле живую.

Надо полагать, верховный бог рассчитывал на сочувствие своей избранницы. А Бэкон противопоставлял свою жалкую кукушку агрессивной кукушке из «Лира», надеясь привлечь сочувствие современников, оправдываясь: мол, посудите, могли я сопротивляться желанию всесильной королевы? Я-то думаю, что мог. Нужно было уехать из Лондона — допустим, к любимому другу, мистеру Бенбери, который внезапно заболел. Хотя, для того чтобы выдумать любимого друга, надо иметь представление о ценности любви и дружбы. Или моя отсылка к комедии Уайльда — чистое легкомыслие? Что ж, буду серьёзной, перескажу часть разговора из первой сцены в «Генрихе VIII». Герцог Бекингем приветствует герцога Норфолка — участника пышнейших празднеств, происходивших на французской территории. Положительный Бекингем тоже должен был присутствовать на этой выставке нарядов и драгоценностей, но, как он сообщает второй репликой, лихорадка сделала его узником в собственной спальне. Собеседник начинает рассказ о параде амбиций, и Бекингем вклинивает в него ещё одно сообщение о себе-узнике, повторяя те же самые слова (что нехарактерно для Шекспира — любителя синонимов). Англичанами на торжествах руководил фаворит короля, кардинал Вулси, который, кроме прочего, ещё и самостоятельно формировал свиту Генриха Восьмого. Список не был согласован ни с монархом, ни с почтенным советом; вошедшие в него дворяне были обязаны за свой счёт приобрести всё для путешествия во Францию. При этом разговоре присутствует ещё один лорд. И вот две реплики (Тм.):

Эбергенни.

Я знаю, что из родичей моих
По крайней мере трое обнищали
Настолько, что уж дел им не поправить.

Бекингем.

Да, многие себе хребет сломали,
Взвалив на плечи груз своих поместий,
Чтоб оплатить расходы по поездке.

Выходит, нобльмены роскошествовали не всегда по своей воле? Чтобы купить необходимое для службы: лошадей, одеяния, украшения — им приходилось закладывать или продавать поместья. Не остаётся сомнений: на самом деле рассудительный герцог не болел, а не желал делать то, что угодно кардиналу Вулси. Очень скоро, заплатив лжесвидетелям, кардинал, фаворит Генриха, добился осуждения Бекингема на смерть. Не исключено, что придуманная герцогом лихорадка стала последним стимулом для мерзкого интригана... Вот вам и на себя! Судя по всему, постаравшись, можно было сделать хороший карьерный ход, но побуждали дворян тратиться ожидания вышестоящих. Бекингем пренебрёг ожиданиями Вулси и был убит. Так может быть, и Фрэнсис Бэкон не карьеру делал, не добивался личного благополучия, а спасал свою жизнь? За кого же тогда он принимал великую английскую королеву? На этот вопрос у меня нет ответа. Зато я могу сообщить, за кого он пытался её выдать. Во втором абзаце очерка «Жених Юноны» миф о Юпитере-кукушке объявляется нравственно глубоким и интерпретируется так. Всё зависит от натуры тех, кому хотят угодить. Если обихаживаемые суть люди, не отмеченные «никакими талантами и достоинствами, а лишь наделённые заносчивым и злобным нравом», тогда ухаживателям

необходимо полностью отрешиться от всех тех своих черт, которые несут в себе хоть малейший намёк на достоинство и красоту, и они глубоко ошибаются, если выбирают какой-либо иной путь. И здесь мало одного лишь отвратительного угодничества: они ничего не достигнут до тех пор, пока не превратятся во что-то совершенно отталкивающее и мерзкое.

Самое забавное, что при Елизавете он ничего так и не достиг, в отличие от Эссекса, который нёс в себе намёки на достоинство и красоту и был казнён вовсе не за них, а за открытое выступление против власти. Королева блистала талантами и, похоже, не была обделена достоинствами. Я уверена, что общение с ней было интересным. Но не для Бэкона, который не давал монархине повода повернуться к нему лучшими сторонами. Вот выдержки из его краткой биографии (Лт.):

Болезненный страх Бэкона потерять положение сгущал краски и без того мрачной действительности. Королева замечает ему, может быть, с тайным сочувствием: «Однако в Вас сильно говорит старая дружба», — а он думает: ну, теперь всё погибло. Но, может быть, опасность была не так велика и королева уважала бы его более, если бы видела, что он верен старой дружбе...

Однако Бэкон всё же заступался за Эссекса до тех пор, пока королева не сказала ему: «Прошу Вас, ни слова об Эссексе». Тогда Бэкон из слабого защитника окончательно превратился в сильного обвинителя...

Королева, видя, что её повсюду холодно встречают, просила Бэкона написать что-нибудь веское в защиту своих действий. Это можно было сделать, только запятнав память покойного милорда. Бэкон не только взялся за это, но даже и здесь преуспел в своём усердии. Впоследствии <...> он оправдывался: «Я писал то, что мне было приказано королевой».

Королева осталась довольна Бэконом; однако есть такие услуги, за которые, как говорила Екатерина Великая, награждают, но не уважают. Елизавета же ничем не наградила Бэкона...

И впрямь; рядом с позором, коим покрыл себя философ-публицист, 1200 фунтов награды — ничто. Иногда я думаю: им руководили не только страх и желание возвыситься, но и досада. Ведь он предупреждал своего благодетеля, писал трактаты о том, как Эссексу нужно себя вести. Фаворит не внял, должно быть слишком уповал на своё обаяние и на слабость Елизаветы. Может, и Бэкон надеялся на эту мнимую слабость, не верил, что мятежному графу действительно грозит смертная казнь? Восьмое эссе из книги «О мудрости древних» называется «Эндимион, или Фаворит». Оно, так же как текст о кукушке, состоит из двух абзацев: в первом — изложение, во втором — толкование. Выписываю первый:

Говорят, что Луна полюбила пастуха Эндимиона, и это была невиданная доселе и странная любовь, ибо тот спал в каком-то гроте, <...> а Луна, говорят, часто спускалась с неба, целовала спящего и снова возвращалась на небо. И этот безмятежный сон не наносил никакого ущерба его состоянию, поскольку Луна сделала так, чтобы скот его тем временем тучнел и счастливо множился, так что ни у одного из пастухов не было стада более откормленного и более многочисленного.

Я вижу здесь намёк на невиданную и странную любовь королевы к графу Эссексу. Речь о том, сколь распространённым при её жизни было сопоставление Елизаветы с Луной, пойдёт в восьмой главе. А сейчас расскажу о бэконовской толковании мифа. Государи, «склонные к подозрительности, неохотно допускают в свой круг людей прозорливых, любознательных, с беспокойным умом», то есть бодрствующих. Они предпочитают «людей спокойных и покладистых, готовых стерпеть всё, что придёт в голову государю...» Бэкон честно пытался втолковать Эссексу, как это важно — быть или хотя бы казаться безмятежным пастухом. Не помогло. Сам философ стерпел от «леди-суверен» и от её преемника очень многое, Но монархи мало заботились о тучности его стада. Приходилось поспевать самому... Пора мне вернуться к эпизодам из Главной трагедии. Не сопоставить ли реплику Гамлета — про сочинённые им белые стихи, провал к туркам других жизненных видов и лес перьев — с отрывком из гриновского памфлета: о вороне-выскочке, разукрашенной «нашими перьями», о человеке, который возомнил себя единственным потрясателем сцены (Shake-scene) и «думает, что так же способен греметь белыми стихами, как лучший из вас, тогда как он всего-навсего мастер на все руки»? Так переведено обращение к нескольким образованным литераторам в книге А. Аникста «Шекспир».

Автор «Игры», переводя отрывок из «Покаяния Роберта Грина», оставил в нём выражение «Джон-фактотум» (Johannes Factotum) и объяснил, что передавать его с помощью русского словосочетания «мастер на все руки» неправильно, «ибо при таком переводе и толковании затушёвывается одиозный характер занятий человека, которого Грин называет вороной, и презрительно-неприязненное отношение к нему автора». О занятиях же так называемого Джона-фактотума И. Гилилов говорит, что это занятия «дельца на поручениях, доверенного прислужника (иногда — сводника)». Я пользуюсь двухтомным англо-русским словарём, изданным (1987—1988) под руководством И.Р. Гальперина. В дальнейшем буду называть его Словарём. Вот как в нём переводится «factotum»: «1. фактотум, доверенный слуга; 2. мастер на все руки». И вот чего я не могу понять: с какой стати доверенному слуге считать (suppose) себя в высшей степени способным (well able) к изречению стихов? Хоть белых, хоть рифмованных. Полагают, что бард написал о розах, прорезных башмаках и украшении из перьев ради лёгкой насмешки над любовью трагических актёров к пышности. Но я думаю, он очень хорошо понимал, что́ такое «Гамлет», и скорее всего специально напомнил в своей Главной трагедии о гриновских выпадах, в которых презрительно-неприязненное отношение и «бранный, намеренно оскорбительный, уничижительный тон» суть не более чем драпировка зависти, вполне прозрачная для всякого непредубеждённого взгляда. Если бы Роберт Грин не умер в 1592 году от болезни, то лет через десять — после постановки и публикации «Гамлета» — он умер бы от зависти. Вот какой намёк слышится мне в упоминании принца про лес перьев. Более ранний отклик на гриновские речи о перьях (feathers) я обнаружила в «Генрихе V» (1599). Во втором акте (3) хозяйка трактира повествует о смерти Фальстафа. Прежде чем процитировать её речи, надо привести сообщения о Грине, который (А. // Г.) «вёл образ жизни литератора без постоянного пристанища». Бросив жену с ребёнком, он

связался с сестрой какого-то лондонского жулика, мыкался по постоялым дворам, наконец, заболел в гостинице...

Болезнь вызвала душевный надлом у Грина; он решил, что это ему наказание за его беспутство, им овладело желание покаяться и очиститься от грехов... Он так и умер на постоялом дворе... // Он умер в полной нищете, и последней просьбой к приютившей его семье сапожника было увенчать его чело после смерти лавровым венком — что и было сделано.

Много же у них на кухне хранилось лаврушки. В «Игре» сказано также, что в своём «покаянном сочинении Грин горько сожалеет, что избрал жизнь богемы, стал водиться со всяким сбродом» и что кающийся побывал за границей, где «наблюдал такие злодейства, о которых мерзко даже упоминать» — это его слова; «причём не только наблюдал, но и принимал в них участие» — это слова Гилилова, который пересказывает шенбаумовскую биографию Шекспира. В ней, кроме прочего, сообщается:

Заложив плащ и шпагу, он находил временное пристанище в публичных домах, бесчинствовал в тавернах (он был любимцем хозяйки таверны «Красная решётка» на Тормойл-стрит) и бражничал с печально известным головорезом Боллом по прозвищу Болл-Нож, который в конце концов нашёл смерть на виселице в Тайберне.

Болл и есть тот жулик, с сестрой которого жил Роберт Грин, даже имевший от неё сына. И ещё одна цитата (А.);

Впоследствии в стихотворении, посвящённом памяти Р. Грина, неизвестный автор построил игру слов, пользуясь тем, что имя Грина означает по-английски «зелёный». Перевожу дословно: «Зелёное приятно для глаза, <...> зелёное — основа для смешения красок, Грин дал основу всем, кто писал после него». Поэт заключает:

И те, кто перья у него украли,
Посмеют это отрицать едва ли.

Так вот. Беспутный и, судя по всему, бездомный пьяница Фальстаф в первой части «Генриха IV» уговаривает принца, будущего Генриха V, совершить ограбление, в котором потом и сам принимает участие. Мало того, им помогает грабитель-профессионал по имени Gadshill — Гедсхил (Бр.). Интересно, как звучало прозвище Болла? Скорее всего, слово «нож» (Knife) стояло первым, Болл — вторым. Среди значений существительного «gad» есть «остриё, острый шип», а также «копьё»; hill — это холм, возвышенность. Шекспир подобрал имя с намекающим значением и звучанием. Gad — лексический намёк на кличку «Нож»; Hill — фонетический намёк на имя уголовника, приходившегося Грину почти шурином. Предвижу оспаривающее такой вывод замечание оксфордианцев. Эпизод ограбления (Мц.) «в Гэд Хилл, на шоссе между Рочестером и Грейвсендом, является буквальным повторением эпизода, организованного Оксфордом и его приятелями в том же самом месте и на той же самой дороге». В доступном мне собрании произведений Шекспира местность называется Gadshill, в реальности — Gads Hill. Оксфордианский «аргумент»: мол, автором «Генриха IV» должен быть тот, кто лично грабил на той самой дороге, можно не комментировать. Я уже высказалась о подходе, согласно которому, чтобы описать, необходимо сперва поучаствовать или понаблюдать. Впрочем, имеет смысл предложить замену радикальному термину «дебильный». Пусть придумываемый нестратфордианцами «подлинный автор» зовётся Шекспиром без воображения.

С нормальным Шекспиром могло быть так. Он услышал историю о разбое, учинённом в 23 года графом Оксфордом, и впечатлился названием Gadshill. Слово долго ворочалось в памяти и наконец пригодилось — стало именем, намекающим на уголовника Болла, которого должны были повесить раньше, чем бард начал писать хроники о принце Гарри. О том, что Гедсхилу суждено быть повешенным, толкуют во втором акте (1), и сам грабитель уверяет трактирного слугу: «...будет болтаться жирная пара висельников, потому что вместе со мной вздёрнут и старого сэра Джона». Однако в «Генрихе V» сэр Джон Фальстаф умирает в постели. И происходит это на постоялом дворе. Перед смертью он восклицает «Боже!» — три или четыре раза. К рассказу Хозяйки о его кончине слушатели прибавляют, что он выступал против вина (cried out of sack; «проклинал херес»), а также против женщин, говоря, что из-за них оказался в плену у дьявола и что женщины — это дьяволы во плоти, devils incarnate. Чтобы зрители и читатели не пропустили намёка на его собственную метафору, прославленную Грином (сердце тигра в теле женщины), Шекспир заставляет Хозяйку произнести ещё существительное «carnation». Среди его значений есть телесный цвет, и в реплике говорится о мясном цвете. Итальянское прилагательное «carnale» означает «телесный, плотский». Но всё же я не поняла бы, чья смерть послужила прообразом фальстафовской, если бы не главное — рассказ Хозяйки о том, что нос умирающего стал острым, как перо — pen, и что он начал бормотать про зелёные луга — of green fields. Не надо ломать голову, чтобы понять, для чего тут перо, зелёные луга и дьявол в теле женщины. Грин писал о сердце тигра в шкуре актёра, отсылая к стиху из третьей части «Генриха VI» (I, 4): «О тигриное сердце, облачённое в женскую кожу!»

Стоит отметить ещё, что в первой части «Генриха IV» (1597) Пойнс, обращаясь к принцу и Фальстафу и имея в виду толстого рыцаря, задаёт такой вопрос (I, 2): «Что говорит Мсье Раскаяние (Remorse)?» Исходя из предположения, что Фальстаф представляет собой пародийное изображение раскаявшегося Роберта Грина, можно увидеть в трёх шекспировских пьесах ещё не один намёк на этого литератора. Вот парочка наблюдений. Беспутный Пойнс будто бы хотел женить принца на своей сестре; Фальстаф, пользуясь расположением Хозяйки, берёт у неё деньги. По мысли И. Гилилова, Грин выразил в своём памфлете презрительное отношение к Джону-фактотуму, каковым был Шакспер — делец и сводник, не написавший ни одной шекспировской строки, даже той, которую переделал кающийся: «O tiger's heart wrapp'd in a woman's hide!» Переделка в тогдашнем написании выглядит так: «Tigers hart wrapt in a Players hyde». Кто-то (автор, публикатор, издатель?) выделил эту фразу: она оформлена как цитата, и, следовательно, нет причины предполагать, что памфлетист сам придумал её, а бард потом, чуть изменив метафору, воспользовался ею. Формула «тот-то в теле того-то» входит в систему шекспировских образов. В «Двенадцатой ночи» (V, 1) герцог собирается убить Цезарио, которого сам очень любит, чтобы раздосадовать сердце ворона, доставшееся голубке (то есть Оливии).

Регистрируя 20 сентября 1592 в Гильдии печатников памфлет умершего (3 сентября) Р. Грина, издатель книги «На грош ума, купленного за миллион раскаяний» сделал примечание: «Под ответственность Генри Четла» (Шн.). Последний успел переписать скандальное сочинение — поскольку отвратительный почерк Грина не позволил бы ни цензору, ни печатнику ничего разобрать. Отмечу: памфлетист употребил в заглавии существительное «repentance» — раскаяние, сожаление, покаяние. Взять для намёка синоним — remorse (обозначает ещё угрызения совести) — очень типично для Шекспира. Я чувствую, чем он руководствовался, избегая лобовых отсылок, но разъяснять не берусь. Назову это стилевой особенностью. Стиль в широком понимании, стиль тогдашней литературной полемики, отразился и в том, что кающийся не назвал по именам даже адресатов своего рассуждения, хоть и обращался к ним. «На грош ума» почти наверняка последнее, что написал плодовитый Роберт Грин. Скорее всего, он сочинял это в июле—августе. Значит, третью часть «Генриха VI» должны были показать самое позднее весной 1592 года. И не только третью. Похоже, Грин помнил также стихи из второй части. Чтобы актёры поставили две такие пьесы в начале 1592, автору нужно было приступить к ним, наверное, весной 1591. Роджеру Мэннерсу, родившемуся в октябре, было в ту весну 14 лет. Допустим, эксцентричный (таким по мнению историков был пятый Рэтленд) подросток написал две поистине шекспировские драмы и передал их слугам лорда-камергера через своего фактотума Шакспера. Грин, не имея понятия о том, кто именно является автором пьес о королеве Маргарите — женщине с сердцем тигра, догадался, что актёр с таким же сердцем — подставное лицо (версия И. Гилилова). Юный Великий Бард был, с одной стороны, польщён тем, что известный писатель переделал его стих, пускай и в ругательных целях, с другой — встревожен тем, что Грин слишком близко подобрался к тайне, которую, как уверяет автор «Игры», сам Рэтленд и посвящённые готовы были сохранять почти любой ценой. С публикатором «поговорили», и он принёс печатные извинения. Но кому? Услужливому Шаксперу или одарённейшему из графов? Судя по смыслу, стилю, интонации, не фактотуму, а самому Барду, с которым он не был знаком до выхода «На грош ума», а после познакомился. Даже если бы Четл назвал в печати имя своего нового знакомца — «потрясателя сцены», ни один из решателей «шекспировского вопроса» не притормозил бы на этом месте. Ведь с публикатором поговорили, вот он и воспользовался псевдонимом гениального мальчика — William Shake-speare. Да что там! Напиши он хоть про Вильгельма из Стратфорда, в нестратфордианских конфессиях считалось бы, что актёр очаровал его по заданию «подлинного Шекспира». Нестратфордианство — это бесконечный тупик.

Тут надо начать новый абзац и повторить ключевое слово из предыдущего: познакомился. Может ли это означать, что извинившийся не просто легко отделался от ревнителей страшной тайны, а ещё попал в ряды посвященцев? То есть был-таки представлен Рэтленду, убедился, что у него не только обличье, но и сердце вовсе не тигриное, и поверил в авторство кембриджского школяра. Ох, и терниста же эта нестратфордианская стезя! Потопчусь на ней ещё немного. Что бы ни произошло с Четлом, это менее интересно, чем поступки так называемого Великого Барда. Наверняка юноше хотелось, чтобы историю с вороной, обрядившейся в чужие перья, забыли как можно скорее. Ведь он собирался и дальше использовать своего фактотума. И что же? В «Комедии ошибок» Антифол и Дромио Эфесские толкуют о вороне без перьев. В «Генрихе IV» полно мелких намёков на жизнь и поведение Грина. В «Генрихе V» он чуть ли не назван и снова упоминается перо — тоже птичье, правда то, которым пишут, а не то, которым украшают себя. Кажется, перья стали сквозным шекспировским образом. В пьесе «Цимбелин» (1610) римлянин Якимо так характеризует изгнанного в Италию мужа британской принцессы (I, 6): «Лучшее перо (feather) в нашем крыле». И самое яркое — речи Гамлета об украшающих перьях и актёрской труппе, а до этого (II, 2) — о гирканском звере, то есть о тигре. Нет никакой таинственности. И никакой мстительности по отношению к Роберту Грину: всё в шутку — не потому, что жгла потребность с этим разобраться, а потому, что представилась возможность над этим посмеяться. Доказывать не возьмусь, но от замечания удерживаться не стану. Такой юмор, как в пьесах Шекспира, и такая тайна, о какой твердит автор «Игры», — вещи несовместные.