Счетчики






Яндекс.Метрика

9. Спор из-за пучка соломы

К этой главке подошла бы в качестве эпиграфа самохарактеристика Гамлета: я очень горд, мстителен, честолюбив... По мнению Гилилова, судебное преследование неплательщиков, финансовые операции, «ужасное завещание» Стратфордца — всё это свидетельствовало бы о чудовищной раздвоенности автора великих трагедий, если б Шакспер действительно был Шекспиром. В «Игре» собраны высказывания об этой раздвоенности. Вот слова Н.И. Стороженко: «История литературы не знает большего несоответствия между тем, что нам известно об авторе, и его произведениями». Здесь я не в силах воздержаться от повторения того, что уже было воскликнуто в первой главе. Как это не знает?! А Луций Анней Сенека — философ-моралист, автор стоических «Нравственных писем к Луцилию» и античный мультимиллионер, время от времени требовавший от населения римских провинций выплаты феерических процентов? Правомерен и другой вопрос. Где она, эта самая раздвоенность? Как быть, например, с Венерой, убеждающей Адониса ростовщическими доводами? Как быть с Петруччо... Нет, о Петруччо ниже. Сейчас — про эпизод, известный из сохранившихся документов. Рэтлендианский автор сообщает, как А.А. Аникст пытался

увязать финансово-судебную практику Уильяма Шакспера с фактами театральной жизни эпохи, объяснив настойчивое и жестокое судебное преследование оказавшегося на мели Джона Эдинбрука и его поручителя кузнеца Томаса Хорнби тем известным фактом, что в эти самые годы (1608—1609) труппа «слуг Его Величества» приобретала новое театральное помещение и Шекспир мог нуждаться в средствах для этого. Долг был — шесть фунтов...

Боюсь, что жестокое преследование Эдинбрука и Хорнби состоит в близком родстве с жестоким избиением Марстона. Не стоит рисовать Шакспера этаким беспощадным Бармалеем, которого шоколадом-мармеладом не корми, дай только скушать парочку земляков, оказавшихся на мели. Кроме того, у всякой монеты есть обратная сторона. Если шесть фунтов — незначительная сумма, почему тогда Эдинбрук не избавился от настойчивого преследования, перезаняв её? Между прочим, «незадачливый кузнец» (Г.) ещё и «торговал элем в пивной на Хенли-стрит» (Шн.). А преследование не было бы настойчивым, кабы ответчик явился после первой повестки. Однако Эдинбрук настойчиво, раз за разом, не приходил на суд. Неизвестно, удалось ли истцу получить деньги и компенсировать судебные издержки. Во сколько раз или десятков раз тогдашние шесть фунтов больше, чем современные, я сказать не могу. Кажется, театральное представление, за которое удавалось выручить два фунта, считалось прибыльным. Мистер Шекспер (Shakspeare), согласно записи Т. Скревена, получил за импрессу шестого Рэтленда 2 фунта 4 шиллинга. Ради такого заработка он, как считает И. Гилилов, предпринял поездку (наверняка недешёвую!) из Лондона в Бельвуар. И Бербедж тоже. Стратфордец Джон Комб завещал Шекспиру 5 фунтов стерлингов. Когда актёр и сочинитель пьес Томас Хейвуд нанялся на службу к театральному дельцу Филипу Хенсло, они договорились, что Хейвуд будет получать по два пенса в день. В «Сне в летнюю ночь» афинский ремесленник по имени Дудка говорит о своём исчезнувшем товарище, который должен был сыграть Пирама в самодеятельной постановке (IV, 2; Щ.):

Ах, милый наш удалец Основа! Потерял он шесть пенсов в день на всю жизнь. Не миновать бы ему шести пенсов в день пожизненно: пусть бы меня повесили, если бы герцог не назначил ему шести пенсов в день. Шесть пенсов — и никаких!

Известно, что Эдвард Аллен купил в 1609 году сборник Шекспировых сонетов за пять пенсов. За один фунт можно было приобрести 48 сборников. В общем, сумма в шесть фунтов представляется значительной. (А 30 фунтов, понадобившиеся олдермену Куини, вообще огромные деньги. Тому, кто в состоянии одолжить их, есть чем гордиться.) Но суть не в этом. Не верится, что никому из касавшихся темы должников не пришло в голову сопоставить «жестокую практику» автора Главной трагедии с такими словами Гамлета о Фортинбрасе (ГУ, 4; П.):

Он рвётся к сече, смерти и судьбе
И жизнью рад пожертвовать, а дело
Не стоит выеденного яйца.
Но тот-то и велик, кто без причины
Не ступит шага, если ж в деле честь,
Подымет спор из-за пучка соломы.

У меня нет претензий к нестратфордианцу, который строит доводы на фактах, демонстрируя очень умеренный интерес к текстам того, кого он именует Великим Бардом. Но почему Георг Брандес, назвавший бэконианцев кропателями, обвинивший кропателей в невежестве, безвкусице и высокомерии, почему он не сопоставил факты с текстами? В главе XX его труда (в колонтитуле она названа «Шекспир и деньги») имеется, к примеру, следующее восклицание: «Итак, Шекспир ведёт процесс из-за 1 ф. 15 шил. 10 пенсов!» А в главе XLIV, «Психология образа Гамлета», есть такие слова:

Когда Гамлета отправляют в Англию, является молодой норвежский принц Фортинбрас со своим войском, готовый положить жизнь за клочок земли, «не стоящий и пяти дукатов в аренде». И Гамлет <...> приходит в отчаяние, сравнивая себя с Фортинбрасом, юным и удалым королевским сыном, который во главе своего отряда всё ставит на карту из-за яичной скорлупы:

...Велик
Тот истинно, кто без великой цели
Не восстаёт, но за песчинку бьётся насмерть,
Когда задета честь.

Здесь использован перевод А. Кронеберга. В оригинале фигурирует соломинка. Да, я без удивления смотрю на литераторов нестратфордианской ориентации, подменяющих логику эмоцией и психологию — сантиментами. Но как могут не учитывать элементарную логику традиционалисты? Почему им не приходит в голову простое соображение: смириться с неуплатой одного значит поощрить к неуплате других? Неужели Шекспиру следовало терпеть пренебрежение недостойных? Похоже, высказывавшимся на тему преследования легко было представить себя на месте должника, а войти в положение заимодавца — трудно. Аникст написал: «С какой стати должен был он прощать долги, когда его театр нуждался в средствах!» Я не стала бы добавлять придаточное предложение, восклицательный знак уместен уже после слова «долги». Не денежные соображения, а необходимость и желание «поставить себя» руководили Стратфордцем в случаях, связанных с судебным преследованием. Теперь приведу фразу, написанную Г. Брандесом непосредственно после цитаты о песчинке: «Между тем перед Гамлетом стоит гораздо более крупный вопрос, нежели о "чести", — понятии, относящемся к сфере, лежащей несравненно ниже круга его мыслей». Вот высказывание позитивиста! При этом абзац, начинающийся столь странной фразой (что может быть выше чести?), заканчивается пафосно: «Он сделался воплем человечества, пришедшего в отчаяние от самого себя». Интересно, как английский бард отнёсся к словам художника из комедии Бруно: «Честь есть не что иное, как уважение, репутация; честь есть доброе мнение, которое имеют о нас другие; пока оно существует, существует и честь». Комментатор пишет, что это — «очень точное и краткое определение чести, как её толковали философы-гуманисты». Однако сам Ноланец (который любил посмеиваться над «господами гуманистами»), судя по лондонским диалогам, понимал честь не так, соотнося её с самоуважением. Надеюсь, он предпочёл костёр отречению не столько ради мнения других, сколько ради своего собственного.

Сдаётся мне, что для филолога-позитивиста «честь» означала совсем не то, чем она была в понимании датского принца и его создателя. Может быть, Георг Брандес, подобно Лаэрту, называл честью некий свод правил, набор условностей? В финальной сцене, заверив Гамлета, что объяснения и извинения удовлетворяют его по существу, Лаэрт добавляет: но честь, как я её толкую (in my terms of honour), велит держаться отчуждённо и не мириться до тех пор, пока кто-нибудь из старших специалистов по вопросам чести (some elder masters of known honour) не подаст голос (К.Р.) «за то, что мир не ляжет / На мне пятном». Вот окончание этой речи (Л.): «До той поры / Любовь я принимаю как любовь / И буду верен ей». Дословно стих «And will not wrong it» может переводиться: и не причиню ей (любви) вреда, не стану её бесчестить. Через несколько кратких реплик пообещавший это церемонный блюститель кодекса возьмет у Озрика отравленную рапиру без предохраненья... Шекспир был равнодушен к формальностям, но не хотел выглядеть простофилей — ни перед другими, ни, тем более, перед собой — и поэтому время от времени вступал в спор «из-за пучка соломы». Илья Гилилов, подводя итоги своего рассказа о жизни Шакспера, написал: «Мы видим несколько случаев <...> судебного преследования; ясно, что в большинстве их должники своевременно рассчитывались с кредитором и дело до суда не доходило». Однако, добавлю я, нам неведомо, как соотносятся два доведённых до суда случая с теми, в которых заимодавец соглашался на всяческие отсрочки — лишь бы не хлопотать о разбирательствах. Может, как надводная часть айсберга с подводной? Может, процесс Эдинбрука, тянувшийся почти год и неизвестно чем закончившийся, был, кроме всего прочего, показательным? Слово «простофиля» пришло мне в голову безо всяких наводок. Между тем оно фигурирует в сделанном Н. Георгиевской переводе комедии Ариосто «Подменённые». Английский перевод её вышел в 1566 году. Как я уже говорила, очень многое в «Укрощении строптивой» восходит к этой итальянской пьесе. Не исключено, что она помогла Шекспиру ещё и сформировать отношение к собственности, к деньгам и к проблемам, связанным с ними. Эрострато (мнимый Дулипо) разговаривает со своим пожилым соперником о персонаже, который помогает этому сопернику, адвокату, в сватовстве. Молодой человек возводит на помощника всяческую напраслину, в частности такую (II, 3):

Он говорит, например, что ты самый скупой и низкий человек, какого только видывал свет, и что Полимнесту ты уморишь голодом... Правда, на это её отец мало обращает внимания, зная, что твоя профессия и скаредность — родные сёстры.

Собеседник отвечает: «Не знаю, кто из нас скряга. Знаю только одно — тот, кто сегодня не имеет состояния, почитается простофилей». Пожалуй, пришло время ещё раз потолковать о Петруччо, который говорит, обращаясь к Гортензио («Укрощение», I, 2):

      И если знаешь
Богатую невесту мне под пару, —
А для меня основа в браке — деньги, —
То будь она дурней жены Флорентия,
Дряхлей Сивиллы, злее и строптивей
Сократовой Ксантиппы, даже хуже, —
Намерений моих не изменить ей...

А Петруччо — персонаж вовсе не отрицательный и не осмеиваемый (во всяком случае, открыто). Иногда я думаю: не потому ли он весьма решительно заявляет о готовности жениться и на некрасивой, и на пожилой, и на сварливой, лишь бы у неё были деньги, — не потому ли, что его создатель переживал из-за своего брака с «пожилой» и по догадкам (например, Джойса) — строптивой особой? Не хотелось ли драматургу создать у лондонских знакомцев впечатление, что он женился из-за приданого? Ведь это потом биографы сопоставили записи в приходской книге и выяснили: он вступил в брак потому, что должен был родиться ребёнок. Если я правильно понимаю, мужчины в таких ситуациях не могут не чувствовать себя облапошенными — кто слегка, кто грандиозно... Похоже, лет в 28, когда создавалось «Укрощение», Шекспир стеснялся собственной порядочности, проявленной в 18 лет. Было время, когда Гамлет прилагал усилия, чтобы расстаться со своим умением писать красиво. Так у автора Главной трагедии был период, когда он старался забыть, что поступал красиво. Что касается демонстрации красивых чувств и поступков, то от неё великий бард воздерживался всегда, о чём он говорит не устами персонажа, а в сонетах, от себя. (Я думала и додумалась: чем гениальней и умней поэт, тем меньше зазор между ним и героем его лирики.) Речи вроде «Молчи! Ты силы золота не знаешь!» сродни намёку Гамлета на «крутость» плохого почерка. Петруччо жаждет не столько обогатиться, сколько избыть энергию. Жениться на «чертовке» — подходящее для него деяние, раз уж он после смерти отца распрощался с походной, морской, военной жизнью; драматург сознательно показывает: по существу, деньги для этого персонажа — побочный продукт, победа главнее.

В тексте Саксона Грамматика сказано, что подвиги Амлета превосходят геркулесовские. Главный герой Шекспира даёт понять, что его миссия — вправить вывих времени — вполне геркулесовская, хоть сам он не схож со знаменитым героем. Гремио считает, что укрощение Катарины требует гераклических усилий. В финале комедии подвиг Петруччо вознаграждается чудом (определение Люченцио), свершившимся с Катариной и сулящим, по мнению её мужа, «любовь, покой и радость, / Власть твёрдую, разумную покорность, / Ну, словом, то, что называют счастьем». Да ещё Баптиста решает удвоить приданое старшей дочери, да ещё выигрыш, в котором «укротитель» вовсе не был уверен. И впрямь всё складывается чудесно. Но это — нечаянные деньги; целью усилий было счастье. Правы те режиссёры, у которых реплика о силе золота произносится так, чтобы зрители недоверчиво смеялись. Нужно ли увязать сказанное здесь со сказанным в четвёртой главе (5) о «распределении» жизненных обстоятельств Филипа Сидни на двух персонажей: романтичного Люченцио и практичного Петруччо? Достаточно приплюсовать... Благородный зять Уолсингема очень скоро отказался от покоя и радостей семейной жизни, променял их на превратности войны, то есть пошёл по той же дороге, что и Петруччо, только в другую сторону. С кем воевать перспективнее — со строптивой женой за счастье или с католиками за веру? Задавался ли драматург таким вопросом? Он сам женился не ради борьбы с женщиной и не ради её денег, а ради будущего ребёнка, и это вызывает уважение. Деньги он делал самостоятельно, и это тоже вызывает уважение у меня, простофили.

Скажу ещё кое-что про гамлетовскую иронию — продукт шекспировской самоиронии. В ходе шестисотстраничного процесса «Шекспир против Шакспера» М. Литвинова обращается к свидетельствам, взятым из книги Джона Митчелла «Кто написал Шекспира?» — её любимого труда, помогающего сопоставить факты из жизни Стратфордца с 1601 по 1608 год и трагедии этого периода, отражающие «мрачное, на грани безумия, смятение души». У меня уже появился вопрос к обвинительнице. Действительно ли она полагает, что почти безумный автор со смятенной душой в состоянии создать хотя бы одну великую трагедию? Буду думать, что «смятение» — всего лишь красное словцо, иначе пришлось бы считать бескатарсисными «Гамлета», «Отелло», «Макбета», «Короля Лира», «Антония и Клеопатру» («Тимон Афинский» больше похож на трагикомедию). Вспомним же, чем занимался Шакспер «в эти тяжкие годы ненависти к погрязшему во зле миру и человечеству». (Привет Георгу Брандесу!) Первого мая 1601 — «уплатил наличными 320 фунтов стерлингов за 107 акров пахотной земли с правом на ней выпаса». В этом же году куплен дом с садом напротив «Нового места». Речь у меня пойдёт именно о земельных сделках, так что сведения за следующие годы не важны. Замечу только, что в пункте «1608» Митчелл, согласно переводу Литвиновой, написал про двух поручителей сбежавшего Эдинбрука (Адденброка) — «местного кузнеца и хозяина пивной». Я всё же верю С. Шенбауму: кузнец и «хозяин пивной» — одно лицо. В общем, события, наполнявшие жизнь Шакспера, должны были «родить в нём радужные чувства». Шекспир же как раз в то время вложил в уста Главного героя следующие высказывания (про череп; V, 1; П. // Л.):

В своё время это мог быть крупный скупщик земель, погрязший в разных закладных, долговых обязательствах, судебных протоколах и актах о взыскании. // ...неужели все его купчие и взыскания только к тому и привели, что его землевладельческая башка набита землёй... Даже его земельные акты вряд ли уместились бы в этом ящике, а сам обладатель только это и получил?

Вот комментарий: то, что, по словам Гамлета, делал при жизни владелец черепа, «точно соответствует занятиям и интересам Шакспера». Напоминаю, что Рэтленд в год создания Главной трагедии (1601) заставил родных его юной супруги опасаться, что он продаст её земли ради покупки новых — поблизости от своих владений. Про такие затеи говорят: дурью мается. И с многочисленными уверениями М. Литвиновой в том, что граф бесконечно любил свою жену, повышенное внимание к приданому не очень согласуется. Скорей наоборот: он считал свою женитьбу худом, которому сопутствует толика добра — возможность расширить владения. В Главной трагедии все разговоры о черепах и посмертном разложении образцово-ироничны — и про юриста с землевладельцем, и про Александра Македонского, и про бедного Йорика, и про леди, которая, пока жива, наводит косметическую красоту. Если остроумнейшему шуту уже не удастся (П.) «позубоскалить над собственной беззубостью», то автор пока ещё способен понасмехаться над своей предприимчивостью и подосадовать из-за необходимости возиться со скучнейшими бумагами. И разве это единственный случай, когда писатель-землевладелец высказывался о том, много ли человеку земли нужно? Опять же, оборотистый Сенека написал популярные у елизаветинцев трагедии и наверное считал это своим главным достижением. А деланию денег он посвящал досуг... Однако надо вернуться к Шекспировой тяжбе с Эдинбруком. Догадка, о которой я стану говорить теперь, родилась благодаря пассажу из предисловия к «Смуглой леди сонетов» Бернарда Шоу. Его товарищ сочинил серьёзную, даже солидную, пьесу о Шекспире. Шоу же перед своей, шутливой, пишет (пер. Н. Рахмановой):

Самой очаровательной из шекспировских немолодых героинь, да по существу и всех шекспировских женщин вообще, старых и молодых, является графиня Русильонская... По сравнению с остальными героинями Шекспира в ней так сильно чувствуется индивидуальность, что здесь явно присутствует портретное сходство. Мистер Хэррис утверждает, что все приятные старые дамы у Шекспира списаны с его возлюбленной матери, но я лично не нахожу никаких указаний на то, что мать у Шекспира была такая уж приятная или что он так уж её любил. Поверить не могу, чтобы она, как утверждает мистер Хэррис, была олицетворением непомерной материнской гордости, какой была — по Плутарху — мать Кориолана. С таким же успехом она могла и не простить сыну того, что он «пошёл в комедианты, которые представляют всякие непотребства», и опозорил Арденов.

Процитирована реплика миссис Куикли из первой части «Генриха IV» (II, 4; 1597). На роль прообраза графини Русильонской (КДВ) Шоу предлагает Мери Герберт, графиню Пембрук (и я горячо надеюсь, что он имел в виду не портретное, а духовное сходство). Но «о таком варианте Фрэнк и слышать не хотел, так как его идеальный Шекспир смахивал на моряка в мелодраме, а моряк в мелодраме непременно обожает мать». Шоу, конечно, не против подобных моряков — символов человеколюбия. «Но Шекспир-то не был символом, он был человеком и автором "Гамлета", а Гамлет не питал иллюзий относительно своей матери». Вот что подумала я. Скорее всего, родительница великого барда не имела понятия о его величии и огорчалась из-за выбранного им пути. Не исключено, что она сообщала сыну о своих переживаниях при каждом подходящем случае. Шекспир не сумел побороть страсть к комедиантству, зато сумел реализовать не только свой дар драматурга, но и свои деловые задатки, ибо хотел, чтобы матушка, родственники, соседи и вообще земляки убедились: театр и материальная обеспеченность — две вещи совместимые. Конечно, тридцатилетняя, быть может, строптивая жена, трое детишек, разорившийся отец, невозможность получить университетское образование — всё это не подарки Фортуны двадцатидвухлетнему парню. Тем не менее он пошёл в актёры не из-за неудачливости. И актёрство — совсем не падение для того, кто, в отличие, скажем, от Роберта Грина, не собирался опускаться.

Не оказались ли в 1597 году в числе должников мистера Уильяма Шекспира какие-нибудь стратфордцы, лет за 10 до этого усердно сплетничавшие о непутёвом старшем сыне миссис Шекспир? Не менее обоснованным выглядит предположение, что бард старался ради отца. Пишут, что в жизни последнего был период, когда он опасался выходить на улицу, чтобы не оказаться арестованным за долги. По тогдашним законам несостоятельного должника не могли арестовать в его собственном доме. В «Тимоне Афинском» есть эпизод: слуги удерживают героя, одолеваемого кредиторами, во внутренних помещениях, но он вырывается со словами (В. здесь и ниже): «Как? дверь моя меня не пропускает? / Я был всегда свободен — и теперь / Мой дом тюрьмой и вражеской преградой / Стал для меня!» Чуть раньше на сообщение слуги, что Тимон серьёзно заболел и не может выходить из комната, один из присланных за деньгами ответил: «Немало и здоровых / Из комнаты не могут выходить». Очень может быть, что вытащить своего отца из финансовой ямы, защитить его от насмешек или сочувствия представлялось делом чести его сыну. Шенбаум предполагает, что должником и ответчиком Шекспира «был тот самый Эдинбрук, который продавал лицензии на изготовление крахмала в Уорикшире около 1600 года». Почему бы нет? Заседание суда происходило 17 августа 1608 года. Истец выиграл, но суд не мог добиться, чтобы Эдинбрук исполнил постановление. Девятого сентября была похоронена матушка великого барда, на семь лет пережившая своего супруга (похоронен 8 сентября 1601). Теперь вопрос. А не был ли торговец, оказавшийся на мели в 1608 году, в свои лучшие годы суровым заимодавцем Джона Шекспира? Не приходилось ли Мери Шекспир плакать из-за этого? Старший сын мог затевать процесс, заранее зная, что не получит денег, — лишь для того, чтобы расхворавшаяся матушка почувствовала удовлетворение.

Выскажусь и про дело 1604 года — то самое, к которому относится восклицание Брандеса. Филип Роджерс не вернул барду 1 фунт 15 шиллингов 10 пенсов. Должник (Шн.) «был аптекарем и торговал элем, <...> а также лекарствами и табаком; <...> он торговал своими напитками на Чэпел-стрит и Хай-стрит, неподалеку от Нью-Плейс» (Нового места). Информация о постановлении по этому иску отсутствует. Судебные издержки составили 10 шиллингов. Это 28 процентов от суммы долга. Было ли главной задачей заставить заплатить? Или аптекарь когда-то повёл себя жёстко по отношению к семье Шекспиров? А через несколько лет автор «Венецианского купца» поступил почти как Шейлок — сделал Роджерса своим должником и постарался дискредитировать его. Больше ни про какие иски Шекспира-кредитора мы не знаем, только про два: к Эдинбруку и к Роджерсу. По-моему, кто не жаждет увидеть пропасть между «жестокой» судебной практикой Стратфордца и его произведениями, тот может быть спокоен: не только её, а даже неглубокого оврага там нет. Вот интересное сопоставление (Км.):

Монтень приводит два противоположных суждения об истинно добрых людях: Харилл, король Спарты, утверждал, что не может считаться хорошим тот, кто не может быть плохим по отношению к дурным людям. Напротив, Платон считал хорошим только того, кто хорош и для дурных людей. Нетрудно увидеть из слов Гамлета, что Шекспир как бы соглашается с мнением Харилла и возражает Платону.

Считается, что «Опыты» в переводе Флорио были чуть ли не настольной книгой великого барда. Я нахожу подтверждение тому, что он помнил о мнении спартанского царя, в трагедии «Отелло», обычно датируемой тем годом, когда её автор подал иск на Ф. Роджерса. В предпоследней сцене, происходящей на улице, Яго спрашивает у двоих, помешавших ему добить Кассио (Рд.): «Что вы за люди — добрые иль злые?» И Лодовико отвечает: «As you shall prove us, praise us» — что-то вроде: для вас — как получится, как оцените нас. (Рд. — «Какими вы сочтёте нас»; произносящему следует выделять местоимение «вы».) Думаю, эта реплика восходит к уже цитированным рассуждениям бруновской Фортуны об относительности добра и зла: дескать, нет вещи дурной самой по себе, и т. д. Грациано и Лодовико скорее положительные персонажи, но — с точки зрения положительных же. С точки зрения Яго они очень даже отрицательные: в следующей сцене оба говорят о намерении подвергнуть этого «подлого раба» долгим и жестоким мучениям. В общем, если Шекспир был жёсток по отношению к непорядочным должникам, это не значит, что он был жестоким и мелочным; драматург разделял мнение Харилла, только и всего.

Рассуждения бруновской Фортуны о безопасности гадюки для других гадюк, дракона — для драконов, медведя — для медведей помещаются приблизительно в середине её монолога о добре и зле. Имеет смысл привести также текст из окончания: как «и вы, доблестные боги, являетесь злыми по отношению к порочным; боги света и дня — злыми для богов ночи и тьмы; и вы сами для себя — хороши, а те сами для себя хороши». Автор «Игры», перечислив «непростые вопросы», которые задаёт Феникс честеровскому Голубю, сожалеет о том, что «Голубь успевает ответить лишь на первый вопрос: они отправляются собирать хворост для священного огня». Судя по нудноватому ответу о разнице между фальшивой Любовью и настоящим Чистосердечием, Честер не стремился вложить в уста героя ноланские суждения. Да и вопрос какой-то некорректный... Попробую ответить за Голубя на вопрос о разнице между хорошим и плохим. Нет чёткой грани, как нет её между светом и темнотой или теплом и холодом. Одна противоположность является началом другой, писал Бруно в диалогах «О причине» (V):

Разве наименьшее тёплое и наименьшее холодное не одно и то же? Разве от предела наибольшей теплоты не получает начала движение по направлению к холодному?.. Кто не видит, что едино начало уничтожения и возникновения? Разве последняя степень уничтожения не является началом возникновения?

Поэтому Призрак Гамлета старшего говорит об утреннем пении птиц, а живой Полоний — о смене дня ночью. Вот ещё фрагмент из рукописи Бруно, входящей в «Московский кодекс» (Р.):

повсюду в телесном мире <...> добро смешано со злом и зло с добром, подобно тому, как нигде в физических вещах нет материи без формы и формы без материи, действия без могущества и могущества без действия, света без мрака и мрака без света.

В конце первой сцены «Макбета» три ведьмы произносят (П.): «Зло есть добро, добро есть зло. / Летим, вскочив на помело!» Это впечатляет, как и другой перевод (Рд.): «Зло — в добре, добро — во зле. / Полетим в нечистой мгле». Но лучше всего — в оригинале: «Fair is foul, and foul is fair: / Hover through the fog and filthy air». Третья сцена открывается разговором ведьм, а продолжается тем, что входят Макбет и Банко и первый, отличившийся в бою, произносит: «So foul and fair a day I have not seen» — столь безобразного и прекрасного дня я ещё не видал. Пожалуй, ведьмы говорят в сцене-прологе: «Прекрасное безобразно, а безобразное прекрасно, / Воспарим же в затуманенном и мглистом воздухе». Иногда эти слова представляются мне формулой мироустройства. И не отсюда ли, не из этих ли двух строчек — весь полёт Маргариты на половой щётке «щетиной вверх»: с упоённостью, с разгромом в квартире Латунского и успокаиванием мальчика на третьем этаже, с длинным непечатным ругательством и заездом на кладбище по дороге на великолепный бал? По-видимому, Вильям Шекспир и Михаил Булгаков судили о добре и зле, о свете и мраке, о материальном и духовном так же, как Джордано Бруно. Боюсь, что толковать о поразительной раздвоенности, о несоответствии между биографией и произведениями Шекспира значит выказывать этакую прекраснодушную высоколобость. Поражать может лишь энергия человека из Стратфорда, великого барда, который не только написал ряд поэтических и драматических шедевров, но и выступил как удачливый создатель, добросовестный постановщик и ловкий исполнитель в драме под названием «Жизнь Уильяма Шекспира». Ни у кого не было оснований задать ему ехидноватый и, думаю, сформулированный ещё при царе Давиде вопрос: если ты такой умный, почему ты такой бедный?