Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 15

Мое безумие должно было кончиться, и однажды, в рассветный час начала июля, оно кончилось.

То было дождливое утро. Дождь шел всю ночь, и, прислушиваясь к нему в полусне, я представлял, что чувствует пшеничный колосок и отдельное зернышко, которое всю ночь мокло в поле. Как беззащитно оно под небом! С недавних пор у меня появилась привычка перевоплощаться в предметы, возникающие в моем воображении или попавшие в поле моего зрения: в мокрую пшеницу, слепого червя, улитку, которая слышит апокалиптическое грохотание дождя, с шумом ударяющегося в ее раковину. Ход моей мысли в тот серый рассветный час прервал тихий, но настойчивый стук в ставни первого этажа и женский голос, дрожащий от волнения. Голос спрашивал, дома ли Джон Шекспир. Отец велел мне спуститься вниз и узнать, что стряслось. Протирая заспанные глаза, я высунулся в раскрытые ставни и увидел бледное, обращенное ко мне лицо Элисон Хэтэвэй, Мисс Мраморная Грудь собственной персоной. Но в тот момент я ни о чем таком не думал. Что-то другое витало в воздухе. Маленькое бледное лицо, глядящее на меня снизу в полусвете раннего утра, было лицом мертвеца со дна могилы.

— Мой отец. Он...

Так вот что я почуял в воздухе — запах смерти. Пробил час траура.

Через два дня уже посуху, облаченные в черное, мы отправились в Шоттери. Дождь перестал, и внезапное солнце осветило нестерпимо жаркими лучами похороны старого друга моего отца. Трава, по которой мы брели, была как будто окровавлена маками, вперемешку с бело-голубыми звездочками васильков и маргариток, усыпавших поля. И Ричард Хэтэвэй теперь стал звездами и маками, стрекотаньем насекомых среди колосьев, кожей наших башмаков, которые протаптывали тропинку к его дому. Но он все еще был средоточием своего дома, центром круга пристально глядящих лиц, опустошенных смертью. Он стал неподвижностью савана. Ничем. Они вернут его праху, а потом возвратятся к своей жизни. Похоронят его, помянут. А потом забудут. В последний раз мы взглянем на мертвое белое лицо, на закрытые веки, которые скрыли все, чем он когда-то был, все тайны, которые он когда-то ведал, и те, которых он не знал. Если такие были. «Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают», — прошептал мне голос из Писания. Мы выстроились в цепочку, чтобы поцеловать холодную вещь, которая была когда-то Ричардом Хэтэвэем, мраморную щеку, которая уже больше была не им, а принадлежала каменистой земле. Мы приготовились поднять его на плечи и вынести его из его дома в дожидающуюся его дыру в земле.

Но где ж она? В комнате, где прощались с умершим, было много мантий и черных одежд, и воздух был наполнен их безликим, тревожным шелестом. В этом черном море не видно было девушки, которую я боготворил в те несколько месяцев безумств при лунном свете. Она не появилась, потому что была убита горем, раздавлена внезапной потерей? Некоторые женщины не посещали погребений. Настало время выносить усопшего, сыновья подошли к телу.

— Постойте.

Все головы повернулись к двери.

— Погодите, я иду с вами.

Последнее горькое мгновенье вместе, последнее «прощай».

Когда-то я видел эту девушку одетой в цвет весенней зелени. Теперь она была с головы до ног в черном, лицо под вуалью. Небольшая группа скорбящих заколыхалась и с шепотом расступилась, чтобы дать ей пройти сквозь шеренгу смерти. Она подошла к телу, склонилась над ним и сквозь вуаль поцеловала покойника.

Последний поцелуй.

До погоста Темпл Графтон, где в ожидании мужа покоилась первая госпожа Хэтэвэй, было далеко, но четверо старших сыновей, которые выносили Джона, отказались от лошадей и катафалка. Он был им хорошим отцом. В последний долгий путь к вечному пристанищу человека должны нести родные. Ведь, если разобраться, по сравнению с вечностью это путь не такой уж долгий.

И, извиваясь, как змея, черная процессия поползла по зеленому лугу. Ее осаждали докучливые пчелы, преследовало ослепительное солнце, которое било в закутанные лица и тела. Пот тек по нашим спинам, катился по лбу и жег глаза, когда, из уважения к покойнику, мы медленно брели по высокой горячей траве, в которой сверчки как будто танцевали джигу и трещали, задорно и без зазрения совести пиля на своих пронзительных скрипках. Тропа петляла. Наконец мы дошли до зияющей раны в траве, где бабочки трепетали в танце, как луч солнца на воде, — последнее исступленное напоминание о всем живом, что Ричард Хэтэвэй оставил позади, уйдя в темноту, из которой он уже никогда не вернется, несмотря на Лазаря на холсте, несмотря на все трюизмы и заверения проповедников, на трубный глас и звон кимвалов. Все то неправда, все ложь, и мы это знали наверняка, несмотря на все утешительные сказочные истории.

Священник подошел к холмику около вырытой могилы, взял пригоршню земли, заверил всех нас, что Ричард Хэтэвэй будет жить снова, и швырнул горсть земли в могилу. Из белых пальцев без обручального кольца полетели иссушенные солнцем комья земли и, как хлебные крошки, пробарабанили по спеленатому телу. Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху. В надежде на воскресенье, и так далее, аминь. Могильщик начал засыпать могилу. Потом он укроет могилу кусками дерна, а время и природа позаботятся о том, чтобы они срослись в единое полотно. Со временем швы между кусками дерна затянутся, и зеленое море раскинется там, где теперь лежал Ричард Хэтэвэй, воссоединенный со своей первой женой, хоть и говорят, что смерть — конец всех браков.

Скорбящие начали расходиться, снова становясь мирянами, и двинулись в обратный путь, в Шоттери. Опрятная черная цепочка распалась на оживленные группки, в которых торопливо прочищали горло и громко жаловались на солнце. Люди пытались не думать о смерти, этой докучливой старухе, которую они оставили позади в Темпл Графтон, и с нетерпением ожидали кружку холодного пива и свиную лопатку на закуску.

А Энн Хэтэвэй? Я помедлил в стороне, наблюдая, как она пошла вместе с другими. Заметила ли она меня? Казалось, она не обращала на меня никакого внимания. Ни взгляда в мою сторону. А наш шутливый разговор у маслобойки? А может, кроме добродушного подтрунивания, ничего и не было и я все себе напридумывал? Вдруг все это было лишь мое юное неведение, блажь, бурление в крови? А я провел все лето в томлении. Когда мы приближались к Шоттери, я испытывал стыд и отвращение к себе, грудь моя теснилась. Теперь разрозненное сборище людей направлялось в Хьюландс помянуть старого Дика пивом и хорошенько закусить. Я решил не ходить и отправился домой в Стрэтфорд.

Я только было повернулся, чтоб уйти, как заметил, что Энн Хэтэвэй остановилась. Она стояла, ожидая, пока последние из присутствующих пройдут мимо. Постояла, а потом неожиданно повернулась и побрела по дороге в никуда, между Вильмкоутом и Сниттерфилдом по направлению к Арденнскому лесу. Она шла не оглядываясь.

В делах людей бывает миг прилива; он мчит их к счастью, если не упущен, а иначе все плаванье их жизни проходит среди мелей и невзгод. Я не знал, что мне делать, и стоял, глядя ей вслед, и чувствовал, что должен следовать за ней. Ведь мы теперь — на гребне у волны и плыть должны с услужливым потоком иль счастье упустить.

Она быстро удалялась, как будто не по собственной воле, как будто с какой-то целью. «Брось напрасные скитанья, — зазвучало у меня в голове, — все пути ведут к свиданью...» Сердце мое гулко забилось, не помещаясь у меня в груди. Я шагал вслед за ней по полю, за странной фигурой, одетой в черное. Туча трепещущей траурной вуали омрачала ее лицо. Вдалеке на горизонте неодобрительно хмурилась черная пена леса. Позади нас, как воспоминание, подрагивал Стрэтфорд. Я вспомнил, как семь лет тому назад я вернулся из Кенилворта с головой, наполненной русалками и дельфинами. Куда подевался тот одиннадцатилетний мальчик? Теперь для меня было важно только это поле с вековыми дубами и могучими каштанами. «Нам любовь на миг дается, — песня непрестанно крутилась у меня в голове, — тот, кто весел, тот смеется». К полудню тени деревьев стали короче, и скот благоразумно вышел из-под деревьев и двинулся на отдых к реке. Когда я торопливо проходил мимо, стадо остужало копыта в воде и глазело на меня. Язык у меня во рту был сух, как опаленная солнцем ящерица. Пчелы слепо ударялись мне в грудь, а цитадели крапивы принимали угрожающие размеры, глядя на меня с первобытным ожиданием, встревоженные каким-то невыразимым пониманием. Знали ли они что-то, чего не знал я?

Знала ли она, что я следовал за ней по пятам? Мне казалось, что не я шагал следом за ней, а она тянула меня за собой на буксире. Парящие ласточки пытались перерезать этот незримый трос и то и дело пересекали мой путь. Пчелы гудели у меня над головой и в опьянении роняли пыльцу по пути в улей. Паучок на кусте крыжовника наблюдал за мной со своего трона в центре паутины. Жаворонки, как будто висевшие на невидимых струнах в синеве неба, насмехались надо мной, распевая свои песни.

А она продолжала идти в настойчиво-бесстыжих бликах солнца мимо лиловых зубцов чертополоха, сквозь тучи фиолетовых стрекоз, сплетение гвоздичек зорьки и водосбора, синего горошка и прогорклой дымянки, а «борода старика» покачивалась и с неодобрением кивала в мою сторону. Я продолжал идти за ней до того момента, когда она вдруг резко остановилась на краю леса. Она стояла неподвижно, как бы выжидая. Я тоже инстинктивно остановился и посмотрел на черную статую в ста ярдах от меня. А потом медленно перешел последнее разделявшее нас пространство. Земля пульсировала у меня под пятками, солнце с силой ударяло в зрачки, птицы безумствовали, насекомые пронзительно жужжали в ушах. Со свистом рассекая траву, я приблизился и остановился на расстоянии вытянутой руки от нее. Еще несколько сводящих с ума секунд она стояла, как прежде, а потом резко повернулась ко мне лицом, но все еще с опущенной вуалью, фигура из черного дерева, странно выделяющаяся на фоне зеленого поля. Она совершенно не была похожа на девушку из моих воспоминаний, которая, казалось, как Гринсливс1, была одета в весну...

— Не очень-то ты торопишься, — сказала она.

Я смог только вымолвить:

— Я приходил почти каждую ночь, только ты этого не знала.

— Знала.

И мотыльки тоже, и каждая сова от Стрэтфорда до Шоттери.

— Я думал лишь о тебе, и ни о чем больше, — сказал я.

— И чего же ты ждал от меня? Что я растворю окно, свешусь с балкона и прокричу во всеуслышание: «Где ты, Уилл? Приди ко мне, я твоя!» Обычно люди просто заходят в гости.

— А любовь обычна? — сказал я. — Любовь проста? Это безумство — по крайней мере, для меня.

— Так ты меня любишь?

Я уже произнес это слово, и отступать было некуда.

— Я любила отца, — сказала она почти шепотом, — и сегодня похоронила не только его. Теперь старший брат с женой будут хозяйничать в доме, и в Хьюландсе будет новая хозяйка. Мачеха тоже будет жить в достатке. Мать в могиле рядом с отцом. А мне двадцать шесть лет, и я не замужем. Все заживут своей жизнью, у всех есть будущее — кроме меня. А я одна-одинешенька.

Я набрал воздуха в легкие, как делают, когда впервые в жизни готовятся сказать что-то важное, но как язык проглотил. Вместо этого я протянул руку и медленно поднял ее вуаль, как будто она была невестой. Невеста в черном. На ресницах ее блестела слезинка. Я дотронулся до нее пальцем и попробовал ее боль на вкус. Она была сладкая. Вам не было б покоя меж небом и землей, пока бы жалость не овладела вашею душой. Я взял ее лицо в свои ладони и, жадно всматриваясь в ее глаза, лоб, губы, представил, как делаю большой глоток из воображаемого кубка ее рта. Но мы еще не поцеловались. Она посмотрела прямо мне в глаза и прошептала, казалось едва выдыхая слова:

— Знаешь...

Есть холм в лесу: там дикий тмин растет, фиалка рядом с буквицей цветет, и жимолость свой полог ароматный сплела с душистой розою мускатной. — Возьми меня туда. Покажи, где он, что там есть.

Я тебе открою блаженство тайн сладчайших наяву. Пасись везде, на холмах и лугу, и на устах, коль мало пастбищ в чаще. И дальше, где источники есть слаще. Покатые холмы... пушистый мох, равнины, цветники... в убежище кудрявом уголки. Фиалки, что вокруг благоухают, не выдадут — они не понимают. Коль роща я, будь мой олень горячий, тебя там не встревожит лай собачий.

И я пошел за ней на поросший тимьяном берег, там мы стояли, глядя друг на друга. Она вздохнула и принялась целовать меня так яростно, будто с корнями хотела лобзанья вырвать, что на губах моих росли, и взяла мой разум в плен. Я вступил в Арденнский лес, в дикую чащу ее неистового рта. И потерялся.

Примечания

1. Героиня песни «Зеленые рукава» (англ. «Greensleeves»).