Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 26

О «Театр»! Место, где давали пьесы, где жизнь била ключом, место, где являли различные достоинства и низости человеческой природы, которыми кишит величайшая сцена дураков, где для высокопоставленных особ были отведены особые места, а у стоящих был только воздух, который они вправе были испортить. Молодчина, старина Бербидж! Он перенес театр с уличных повозок, прочь с булыжных мостовых, с загаженных мочой и навозом постоялых дворов, из пышных королевских дворцов и аристократических чертогов, где мы были лишь пресмыкающимися слугами, с арен гордой Греции и надменного Рима и утвердил нас в нашем собственном торжественном храме, где сказал: «И вы будете как боги».

И мы ими стали. А Бербидж стал нашей главной движущей силой, нашим primum mobile. Его надоумил его свояк Джон Брэйн, разорившийся бакалейщик, который еще в 67-м году построил театр в Уайт Чэпл, недалеко от Олдгейта, возле «Красного льва». Брэйн не преуспел и в роли владельца театра, но через девять лет объединил усилия с Джеймсом Бербиджем, по кличке Клин, плотником по профессии, у которого дела тоже шли не ахти. Неудачи их не останавливали. Бербидж любил повторять, что Христос тоже был плотник и сменил ремесло, когда увидел, что есть дела поважнее. Никто же не называет Иисуса плохим плотником, и он прославился не тем, что строгал столы и стулья. «Все возможно в мире, где воскресают плотники, — острил Клин Бербидж, — даже чудо превращения актеров в идолов, в богов».

Следуя примеру Христа, Бербидж расколол время надвое, изменив летоисчисление в театре на «до Бербиджа» и «после Бербиджа». До Бербиджа пьесу ставили на заимствованной сцене, да и сама пьеса была заимствованной.

Бербидж бесповоротно изменил театр, и тот воспарил в космосе, как только что открытая блистательная планета. В него устремились толпы зрителей.

Такое грандиозное предприятие требовало больших вложений. Конечно же, Бербиджа интересовало не столько искусство, сколько прибыль. Брэйн тоже вложил какие-то деньги, и предприятие плотника и бакалейщика расцвело, став холиуеллским «Театром» в приходе Святого Леонарда, где когда-то стоял бенедиктинский монастырь и где Клин исполнял роли, как мастеровые из моего «Сна в летнюю ночь». Его затея требовала непоколебимой веры. Он построил театр на жалком клочке пустыря, заросшем сорняками, загаженном собаками и усеянном костями. «И вот за это дерьмо мы должны заплатить пять дукатов, пять?! Да это ж, мать его, пустырь! К чему он, к чертям собачьим, пригоден?» — проревел Брэйн, презрительно размахивая руками и поначалу отказываясь платить за участок даже пенс.

Но Бербидж был упрям и хитер — неспроста он пользовался покровительством Лестера. Он не только выудил у бакалейщика звонкую монету, но и заставил его и жену его Маргарет ишачить на строительстве театра, не платя им ни гроша за их труды. А тем временем их родственник Бербидж благополучно нажился на строительстве и, когда театр открылся, брал себе большую часть сборов. Он сделал себе личный ключ и с его помощью таскал из кассы деньги, пряча монеты во рту, засовывая их в нагрудные карманы и везде, где только мог, только бы облапошить своего компаньона. Наш Клин был неисправимым аферистом. Если во время подсчета выручки оброненная кем-то монета падала на пол и закатывалась под стол, в труппе шутили: «Возьми ее себе, дружище, должно быть, она выпала из жопы Клина». Пересчитывая выручку и намеренно желая завести его, шутники принюхивались к монетам и, проявляя ловкость рук, как будто по волшебству доставали монеты из самых разных отверстий. Клин тут же бросался в драку — он вспыхивал как спичка.

Наконец терпение компаньона лопнуло. Брэйн проведал о воровстве Бербиджа, и тот полез на него с кулаками и в придачу назвал его жену блудливой сукой, которая, чтобы обмануть своего сутенера, прятала плату от клиентов у себя в... «А то место у нее побольше будет, чем ящик нашей кассы!» — проорал он. Завязалась драка. Сын Бербиджа (небезызвестный Ричард) отдубасил палкой одного из приспешников Брэйна, обратив в бегство сторонников бакалейщика, а тем временем старший Бербидж кричал им вслед, что, попадись они ему на глаза хоть еще один раз, его парни зададут им такого перцу — и не палками, а из пистолетов, изрешетят им ноги порохом и конопляным семенем, а потом изметелят в пух и прах. То знаменитое сражение происходило на сцене «Театра». Избитого до полусмерти Брэйна сбросили в люк «ада», а старшего Бербиджа пришлось удерживать за руки, чтобы пресечь его поползновения еще и помочиться на своего друга. «Не хуже, чем битва при Азенкуре в "Глобусе"!» — гоготал он потом.

После смерти Брэйна его вдова продолжила междоусобицу, провоцируя другие перепалки, но сын Бербиджа, Ричард, в конце концов наголову разгромил ее, отлупив метловищем. Тем временем Бербидж отращивал себе круглое брюшко на жирных каплунах и ведрах пива. Он преуспевал. Он опередил конкурентов, «Слуг лорда Пембрука», «Слуг Стрэнджа», «Слуг лорда-адмирала», и изловчился устроить так, чтобы никакая труппа никогда не обосновывалась в «Театре» надолго. Клин Бербидж грозился убить состоятельного джентльмена, который открыл театр в Мурфилдсе. «Занавес» находился всего лишь в двухстах метрах от «Театра», в Кертэн Клоуз. «Какой-то там Лэйман или Лэнман. Я сделаю из него отбивную!» Бербиджу не стоило так кипятиться. Лэнману не удалось его затмить. Он был не актером и не ремесленником, а всего лишь каким-то аристократишкой. Со временем у него хватило смекалки войти с Бербиджем в долю, и его «Занавес» стал дополнительной площадкой «Театра», в чем «Театр» сильно нуждался, так как от зрителей, желающих попасть в него, отбою не было.

Толпы народу шли по дорогам из Финсбери в этот великий чертог грез посмотреть, как Бербидж наводнял сцену потоком слез и крови и оглушал их речами, которые потрясали правого и сводили с ума виноватых.

Публику приносило, как морским прибоем, в два часа пополудни, и трехкратный призыв трубы собирал целое поле людей. Довольно, чтобы отправить триста душ в храм Сатаны (то есть театр), пока у Креста Святого Павла1 набиралась лишь горстка верующих, хоть колокол трезвонил целый час, призывая недостойных и позабывших Бога остаться, чтобы спасти свою душу. Но кому интересно слушать глубокомысленные проповеди о пороках, когда можно эти пороки увидеть и услышать, как они оживают на сцене в комедии или трагедии (в зависимости от того, какая пьеса была заявлена в афише Бербиджа)? На протяжении двух часов пьеса утоляла боль бытия, давая живущим хоть какое-то волшебство, указывая направление и значение существования. Той самой бесцельной, непостижимой жизни, которая, как морская вода, день за днем проскальзывает у нас между пальцев, пока мы озадаченно стоим на берегу; той жизни, что из ночи в ночь прокручивается в измученном мозгу, как вино, плещущееся в стакане. Театр изменил все. Пьесы были крайней формой бегства от обыденности и неразберихи жизни. И вот за этими двумя часами иллюзий зрители со всех ног бежали через поле.

Им хотелось чуда, им нужны были героизм и преисподняя, Бог и Сатана собственной персоной — копыта, нимб, рога рогоносцев, — чтобы увидеть, как душа разрывается от вопросов, а тело терзают дьяволы. Им хотелось слез и смеха, дерзновенных, пространных и возвышенных речей, битв и крови, которая проливалась из души словами и горькими черными стихами.

Зрители прекрасно знали, что кровь на сцене была овечьей или телячьей (воловья и коровья была слишком густа), но, если им хотелось взглянуть на настоящую и увидеть, как ревет растерзанный зверь, те же театралы ходили на медвежью потеху. Но у медведя не было слов, чтобы растопить их сердца, он не обладал даром речи, чтобы поразить их воображение красотой языка. Он только и мог, что реветь. Крики его могли смягчить людское сердце, но не сердца зрителей медвежьей травли. Они слушали, как герои погибали с мужественными словами на устах, но знали, что эта боль была актерством, не как у медведя, чьи крики разбили б сердце Лондона, если бы у Лондона было сердце. Сердца тех зрителей были из камня, и их город был бессердечным зверем, городом жестокостей: избиение бичом ослепленных медведей, отсечение человеческих рук, вспарывание животов, сжигание внутренностей на глазах их еще живого владельца. Он был средоточием боли и наслаждений, и для лондонской толпы не было лучшей сцены.

Опрокинув себе в глотку выпивку, они шли в театр, шумели, дрались за надкусанные кислые яблоки, которыми с презрением закидывали с галерей плохих актеров, отрыгивали селедкой и чесноком, подбрасывали в воздух свои потные ночные колпаки и орали с досады, если пьеса была слишком напыщенной или скучной.

В ту весну актерства театры расцветали, как первоцветы: «Колокол» и «Скрещенные ключи» на Грейсчерч-стрит, «Бык» в Бишопс-гейте, «Голова кабана» около «Красного льва» в Уайт Чэпл и «Белл Сэвидж» на Ладгейтском холме. Когда я прибыл в Лондон, уже строилась «Роза». То, что зовем мы розой, — и под другим названьем сохраняло б свой сладкий запах, но как луна светит отраженным светом, так и в лондонской «Розе» ароматным было только имя, и только она могла сравниться с театром Бербиджа.

Примечания

1. Амвон для проповедей под открытым небом у старого собора Святого Павла.