Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 3

— И вот это тоже уберите, — проворчала госпожа моя, деловито входя и указывая на сундук в углу. — Господин Фрэнсис, не желаете ли подкрепиться чем-нибудь еще, кроме вина?

Ее морщинистое лицо выражало неодобрение — обычное ее выражение.

— Признаюсь, рановато, — сказал Фрэнсис своим сладчайшим, «десертным» голосом, — но как же не воспользоваться вашим любезным предложением. А от вина и работы так разыгрался аппетит !

Со вчерашнего дня осталось немного говяжьей лопатки, — может, она придаст вам сил? Как продвигается завещание? Много уже сделали?

Он растопырил толстые пальцы.

— Уилл ударился в воспоминания.

Лицо ее вновь нахмурилось — двойная порция досады. Молоденькая, с парой прелестных грудок служанка Элисон внесла говядину.

— Горчицы не изволите? — У Энн даже вопрос звучал как упрек.

— Говядина без горчицы все равно что...

...битва без пушек. План Генриха V, чтобы добрая славная Англия одержала победу. Не такой уж обильный завтрак, но лучше, чем лошадиный корм или еда больного.

Энн выпроводила очаровательные груди прочь из комнаты и из моего воображения и снова указала на сундук.

— Завещай его кому захочешь, только чтоб духу его здесь не было. Не хочу, чтобы он захламлял нашу жизнь.

Нашу жизнь. Интересно, о какой жизни идет речь? У нас никогда не было совместной жизни. Наверное, она имеет в виду свою жизнь после моей смерти. Как легко она сбросила меня со счетов.

Энн вышла из комнаты.

Фрэнсис как одержимый набросился на мясо и любезно наполнил мой бокал. Я уже больше никогда не буду есть мяса. Проглотив одним махом кусок, которого мне хватило бы на целый воскресный обед, он икнул, слегка откинулся назад и спросил:

— А что в сундуке?

Кое-что поважнее, чем ей кажется. Неприкосновенный запас. Я было заволновался, когда она меня о нем спросила.

Я допил бокал, жестом показал, как подношу к губам стакан, и, подмигивая, указал глазами на сундук.

На дне.

— А что сверху?

Разрисованные холсты Арденов.

— Холсты — в таком небольшом ларе?

Ага.

— Они там уже, наверное, все измялись к чертям собачьим.

Фрэнсис проглотил еще один гигантский кусок говядины с приправой Генриха V, запил его самим лучшим из моих вин и, тяжело ступая, подошел к старинному дубовому сундуку еще за одной бутылкой вина.

Он вытащил из сундука холст со сценой встречи богача с прокаженным Лазарем.

— Я же сказал, что помялся. А почему она хочет от них избавиться?

Сейчас увидишь. Расправь-ка его на минутку.

— Простовато, да?

Этот богач похож на тебя, Фрэнсис.

— Я тебя умоляю, Уилл. У меня, может, и есть брюшко, но он-то пиршествовал каждый божий день.

Одетый в порфиру и виссон богач роскошно пирует, поднося багряный кубок к пурпурным губам. Его стол ломится от яств, как перегруженный корабль, который вот-вот пойдет ко дну: для него зажарены целые быки на вертелах, а псы у его ног хватают на лету объедки со стола.

— Объедки? Да это же куски величиной с теннисный мяч! Того, что выкидывает этот богач, хватило бы на целую колонию прокаженных.

Да плевать он хотел на прокаженного нищего, сидящего у его ворот.

— Так это Лазарь был твоей первой встречей с искусством?

Да.

— Это, конечно, далеко не Гольбейн!

Может, это и к лучшему. Холсты, гравюры по дереву, уличные представления актеров из Ковентри — мне, мальчишке, хватило и этого. Холсты были все равно что книжки с картинками, да? Граница между трагедией и пародией, смешным и ужасным, была в них почти неразличимой.

— Они явно произвели на тебя большое впечатление.

Они и сейчас меня впечатляют. Лазарь настолько обезображен и ужасен, что на него никто не обращает внимания. Даже слуги холодно отворачиваются от него, лежащего в канаве, усеянного с головы до ног волдырями величиной с виноградину. Только собаки подходят и лижут ему раны.

— Так и хочется крикнуть что-нибудь этому богатому и праздному бездельнику, да?

Исцелися, роскошь, изведай то, что чувствуют они, и беднякам излишек свой отдай, чтоб оправдать тем небо.

— А богач продолжает набивать себе брюхо.

И каждым куском он обрекает себя на проклятие... Фрэнсис, ну зачем же так жадно набрасываться на еду?

Даже держа в руках холст, Фрэнсис не мог оторваться от кормушки.

— Кто бы упрекал! Ты сам всегда ел на бегу.

У меня на то были причины.

Фрэнсис попытался презрительно фыркнуть, но вместо этого подавился.

Я был слишком занят сочинительством и не ел как следует.

— Я вижу, ему досталось по заслугам.

На картинке справедливость Господа очевидна, так же очевидна, как и заостренный, будто перышко, нос выпивохи Бардольфа1 на твоем лице. Как ловко Бог придумал смерть — великие врата, у которых все меняется! Для бедняка, которому никогда не дозволялось войти в ворота богача, смерть стала стезей в рай, а для богача — в ад.

— Здорово.

Да, Лазарь очистился от болячек и вознесся на лоно Авраамово. А внизу картинки, сразу за воротами, лежит богач, как когда-то Лазарь лежал у его ворот.

— Только теперь это врата ада.

Такая вот перестановка. Мастерское противопоставление показывает, что дом богача всегда был адом, как дом Макбета, и всей своей жизнью он обрекал себя на проклятие.

— И теперь пламя лижет ноги жирного ублюдка.

Как псы, которые пожирают его заживо.

— И так будет вечно.

Страшнее всего для меня была абсолютная статичность картины, она сильно меня напугала. Любая пьеса когда-то заканчивается, а картинка остается неизменной и никуда не девается.

— Итак, богача пожирает пламень.

Он горит целую вечность, почти как Ридли.

Даже эта мысль не остановила Фрэнсиса — он продолжал жадно есть.

— Ты веришь в ад? Или это выдумка?

Ад на этом свете — совсем не выдумка. Но паписты-католики считали, что, когда бочонок с порохом разорвался в лицо протестанта Ридли, это был не конец, а всего лишь сигнал зажечься вечному пламени ада. Страдания несчастного не кончились, а только начались. Они никогда не кончатся, никогда, никогда. Ад — это навсегда.

— Давай вызовем дух Кристофера Марло, и он нам расскажет, правда ли это! Но тогда мы сами станем не верующими в Бога чернокнижниками.

А вот за это тебя могут сжечь. Нет, самый надежный путь попасть в рай — помогать бедным. Так и запиши — десять фунтов стрэтфордской бедноте.

— Десять фунтов! Зачем же пороть горячку?

Это скромная сумма. Записывай.

— Не принимай все так близко к сердцу, Уилл. Это всего лишь история, просто картинка.

Нет, для меня она значит гораздо больше.

— Она не стоит десяти фунтов. И десять фунтов — совсем не «скромно».

Также я даю и завещаю бедным поименованного Стрэтфорда 10 фунтов стерлингов. — Это мы позднее запишем. Мы топчемся на месте.

Нет, мы наконец-то сделали что-то дельное. Ну, записывай! Таково мое распоряжение. Прямо сейчас. Ведь мы составляем черновик. Старик Генри, бывало, указывал на холст и каждый раз говорил одно и то же: «Глянь-ка на богатея — как пал одетый в пурпур. Лишился славы, и его пожирает огонь, обжору съедает пламя».

— Да, наверняка старику это было по душе.

И все же, знаешь, Фрэнсис, как ни странно, я сочувствовал не нищему Лазарю, которого облизывали собаки, а богатею.

— Ты во всем видишь другую сторону и, может, даже слишком много сторон сразу.

Но посмотри, что стало с Лазарем, теперь одетым в пурпур и окруженным сияньем загробного мира. Как только он превратился в пустую абстракцию, в апофеоз конца, он перестал меня волновать.

— Я чего-то здесь недопонимаю. И вообще, почему ты ничего не ешь?

Проще простого, Фрэнсис. Всю жизнь он был нищим в лохмотьях. Ему не высоко было падать, его единственный путь был наверх — и в этом нет никакой зрелищности. Ведь впечатляет падение, путь по нисходящей. И чем выше человек возносится, тем сильнее его падение. А когда он пал, он уже, как Люцифер, никогда не поднимется. В этом и состоит суть трагедии.

— Трагедия показывает путь в ад... Так ты не будешь доедать то, что у тебя на тарелке?

Фрэнсис покопался в сундуке и, кряхтя, достал со дна бутылку бургундского, завернутую в еще один холст. Я знал, что в этом сундуке мои запасы будут в неприкосновенности. Жена терпеть не может холсты и не прикасается к ним. Тем более, что они были арденовские, а она не любила мою мать, ревновала меня к ней. В холстах ее раздражает не их примитивность — она ничего не смыслит в искусстве, — а их умозрительность. Энн принадлежит этому миру и не терпит напоминаний о том, что всех нас ожидает. Так что, пока не написано завещание, она держится от них подальше. Неизвестно еще, когда оно будет готово. С вилкой наперевес Фрэнсис снова направился к кормушке. За пристрастие к этому совершенно ненужному орудию его так и прозвали — Фрэнсис-вилочник...

— Точно ничего больше не будешь?

Мне есть — только переводить еду.

— А у тебя когда-нибудь была собака?

Нет. Они же лижут болячки прокаженного и еще чего похуже.

— Ну коли так...

Ну тогда давай набивай себе брюхо, зажаренный меннингтрийский бык2.

— Ты, рыбья чешуя.

Пустые ножны.

— Портняжий аршин.

Сушеный коровий язык.

— Вяленая треска.

Лежебока.

— Колчан.

Ломатель лошадиных хребтов.

— Ты всегда выигрываешь!

Налей-ка мне еще. Все по справедливости.

— Да ты, как я погляжу, поклонник Вакха.

И, когда-то, Венеры.

— Об этом — молчок, господин Шекспир. Мы респектабельные господа, занятые важным делом — дележкой твоего имущества. А это что?

Еще один Лазарь. Расправь-ка холст. Сейчас объясню.

— Я так и знал!

Это тот самый Лазарь, о смерти которого заплакал Иисус и зарыдали ангелы.

— Слезы рая.

Возвышенно. Иисус был настолько сражен горем, что совершил то, что без промедления сделал бы любой из нас, будь у нас такая возможность, — он вернул из мертвых умершего друга.

— Да тут целая толпа пришла поглазеть на это зрелище.

А ты бы не пошел, Фрэнсис? Мне бы очень хотелось! Все на свете отдал бы за это!

— Брр! Спасибо, зрелища, которые тешат болезненное любопытство охотников до ужасов, не для меня.

Да нет же, Фрэнсис, неужели ты не понимаешь? Человек был среди мертвых, среди червей и звезд, он познал тайны гроба, неведомой страны...

— ...из коей нет сюда возврата.

А теперь скиталец вернулся из-за завесы непознаваемой тайны.

— Мне кажется, в первую очередь тебя привлекла зрелищность.

Почти угадал. Целая толпа собралась на величайшее представление всех времен и народов.

— Дай-ка рассмотрю получше. Где мои окуляры?

Смотри, вот здесь друзья увещевают Иисуса: умоляем тебя, Господи, подумай, что ты собираешься совершить. Мы знаем, что ты можешь ходить по воде и превращать воду в вино, можешь остановить сильную волну и накормить пять тысяч голодных. Но это ведь не глухота или хромота, не проказа, слепота или одержимость дьяволом — тут дело посерьезней. Человека нет, он умер, умер он теперь и гниет, уж три дня как похоронен. И при такой жаре даже в прохладе гробницы его плоть уже начала разлагаться. Он уже смердит.

— Фу! И они, конечно же, были правы.

Но Иисус все же идет на кладбище и подходит к гробнице Лазаря. Только посмотри на реакцию зрителей на этом грубо размалеванном лоскуте.

— А! Зрители, публика! Что бы ты без них делал!

Кто-то обмахивается на жаре, кто-то зажал нос платком, кто-то отводит глаза в сторону.

— Все как в жизни.

Но большинство вытягивает шеи, чтобы лучше видеть.

— Если зрители заплатили за хорошие места, они хотят видеть всё!

Тут только стоячие места, это представление для тех, кто толпится у сцены.

— И только для них.

Но это представление посерьезней. А наверху, как и полагается, ангелы льют золотые слезы, потому что Иисус прослезился.

— Ты всегда следил за реакцией публики, и в слезах Христа я тоже слышу звон монет.

Дело не в публике. Взгляни-ка на роскошные кладбищенские ворота, такие нелепые среди пустыни.

— Согласен, они тут совсем не к месту.

Здесь должен быть камень, огромный булыжник, а не этот блистательный собор. Но и это неважно.

— Какая разница, какая там дверь!

Иисус поднимается по ступеням, стучит в дверь, она открывается, и громким голосом он молвит: «Лазарь! Выйди!»

Посмотри на красный, как кровь, завиток у его рта. Чувствуется сила его призыва, мощного, как разорвавшаяся артерия.

Она эхом отдается в самом сердце.

Я всегда испытывал трепет, когда смотрел на эту картину.

Лазарь! Выйди!

Безмолвие. Глаза толпы прикованы к черной бреши в камне, за воротами, которые зияют черным ртом, ведущим вниз — в глотку гробницы.

— Спокойней, старина!

Это та самая глубокая безжалостная рана в поверхности земли, в которую все мы когда-то упадем, вынужденные переселенцы в неизвестный край, туда, где стирается всякая индивидуальность и все люди встречаются и перемешиваются. Ожидающая толпа с пристальным недоверием наблюдает, прекрасно зная, что из этой тьмы никто и никогда не возвращается.

Лазарь! Выйди!

Ничего не происходит.

Ничто родит ничто. Скажи еще раз.

Иисус безмолвствует. Напряжение в толпе чуть-чуть спадает. Люди осознают невозможность и смиряются с истиной, которую всем нам приходится принять после начального потрясения и оцепенения от потери. Примиряются с тем, что наши любимые умершие в каком-то смысле рядом с нами, где-то очень близко, по соседству, смотрят на нас с небес или из глубины наших душ.

— Их трудно забыть.

Невозможно. Но что же делать, если сам Христос не смог восстать из мертвых? Остается смириться с неизбежностью. Чуда не свершится. Смерть и вправду необратима. Он не вернется. Умозаключение, к которому мы приходим по размышлении, буднично и утешительно. Мертвые не воскресают. Все призрачно в этом мире, за исключением лишь одной несомненной и даже утешительной определенности: смерть — это действительно конец.

— Только не для меня! Я за жизнь и надежду... Подбрось-ка мне еще мясца. Вот мое истинное утешение!

И вдруг в конце длинного черного туннеля появляется белая крапинка. Обман зрения? Танцующая точка, сбивающая с толку мозг. Что-то слабо и неясно колеблется, увеличивается в размерах, приближается.

Посмотри! О боже, оно все ближе!

О вестники небес и ангелы, спасите!

Опять эта строка — второй раз за сегодня.

— А, теперь я вижу.

Я помню день, когда я впервые его увидел.

Слепая белая фигура, перевязанная с головы до ног. Невидящее спеленатое тело, закутанное, как мумия, как кокон гусеницы. Лазарь родился заново. Замотанный в погребальные пелены, он осторожно вышел на яркий свет солнца нового дня и недоуменно моргает, пока разматывают его саван. Неловкий растерянный гость, вызванный на бис на великую сцену дураков. Но он не говорит ни слова.

— Уилл, а представляешь, какой монолог написал бы для него ты !

Разумеется. Но к моему непреходящему разочарованию, спасенный с того света стоял как немой, не в силах вымолвить ни слова.

— Я бы сейчас предпочел не слово, а сливу...

Все были настолько огорошены этим происшествием, что никто и не подумал спросить о самом важном. Ни единой душе не пришло в голову спросить только что вернувшегося путешественника в мир иной о самом главном — о загадке существования и тайне вселенной.

— Кажется, я знаю, о чем бы ты спросил.

Как там, Лазарь, в царстве мертвых?

— Почему мне это не пришло в голову?

Возвращаясь домой из путешествия, люди обычно охотно делятся впечатлениями, а те, кто оставался дома, всегда их жадно слушают. Но на этот раз его никто ни о чем не спросил, и он ничего не сказал.

— Может, его не интересовал неизвестный край?

Наверное, нет, ведь главное то, что он вернулся домой к родным пейзажам, звукам и запахам любимой и привычной нам земли. Я ж говорю, он постиг секреты червей и звезд, он слышал гармонию бессмертных душ и рад был вновь надеть грязную оболочку земного праха и грубо прикрыться ею, чтобы не слышать до невозможности совершенной музыки.

— А может, потусторонний мир просто-напросто скучен?

Да, благодать может надоесть.

— Но предположим — всего лишь предположим! — что кто-то все-таки задал ему этот главнейший вопрос.

Я озадачен так твоим явленьем, что требую ответа. Отвечай! Не дай пропасть в неведенье. Скажи мне, зачем на преданных земле костях разорван саван? Отчего гробница, где мы в покое видели твой прах, разжала с силой челюсти из камня, чтоб выбросить тебя? Чем это объяснить, бездыханный труп?

— А может, Лазарю не дозволялось ответить?

Мне не дано касаться тайн моей тюрьмы. А то бы от слов легчайших повести моей зашлась душа твоя... Но вечность — звук не для земных ушей. — Как и государственные тайны.

— Как музыка небесных сфер, к которой мы нечувствительны. Как сон Основы3, который не может перевести дурак. Или осел.

— А может, в Писании ошиблись, что-то пропустили? Ведь Библию написал не Бог, а писцы — перьями и чернилами. И если они были такими же, как в моей конторе...

Ни слова, Фрэнсис. Момент был упущен, редкостной возможностью пренебрегли. Невидимое измерение жизни, укромное место за сценой, куда после последнего поклона уходят умершие актеры, осталось невыясненным.

— Кстати, об актерах, Уилл...

Драма Лазаря застыла на холсте. И вот что я тебе скажу, Фрэнсис. Теперь, много лет спустя, когда я сам приблизился к ответу на вопрос, я знаю, что, если бы в тот день ответ был дан, это было бы концом всей драматургии и всего искусства, и я не написал бы ни строчки.

— Почему?

А потому, Фрэнсис, что ничего неизвестного не осталось бы.

— Ну не уверен. И чего б ты достиг, узнав о том, что происходит после смерти?

Это главнейшая и важнейшая тема.

— Вот только не надо! А как же философия, медицина, астрономия, юриспруденция, наконец?

Как низменно и тесно для меня!

— Я знаю, что ты сейчас скажешь.

Достойно это слуг и торгашей...

— ...Кого влечет один наружный блеск4. — Фрэнсис был доволен, что узнал цитату. — Кстати, о блеске: и сколько еще таких безобразий в твоем сундуке?

Девять, а было одиннадцать.

— Ничего себе! Так. Их мы положим назад, а вот есть ли там еще бургундское? Пока мы тут копаемся в сундуке, моль и ржа пожрут все твое имущество!

А еще раньше ты съешь и выпьешь все запасы в доме, бездонная ты бочка хереса.

— Жалкий порей!

Сундук жестокостей!

— Редиска!

Вместилище скотства!

— Вздутая водянка!

Утроба, набитая кишками и потрохами!

— Ладно, ладно. Где мне соревноваться с тобой! Меж тем хочу тебя поздравить, Уилл: говяжья лопатка наперчена в меру.

Несвежего наперченного мяса мне хватило в Лондоне. Ты вот только что упомянул актеров...

— Поговорим о них попозже, когда до них дойдет черед. А пока — кому ты завещаешь эти холсты? Решай быстрее.

Ты же слышал, что она сказала. Не упоминай их отдельно в завещании. Пусть числятся домашней утварью.

— Которая отходит кому? Поконкретней, пожалуйста.

Всю прочую недвижимость, мою собственность, арендуемые мною имущества, серебряную посуду, драгоценные каменья и какое бы то ни было движимое имущество, по уплате моих долгов и уплате завещанного мною имущества и по израсходовании денег на мои похороны, я даю, предназначаю и завещаю моему зятю, Джону Холлу, дворянину, и дочери моей Сюзанне, супруге его. — Постой-ка. Это завещание все задом-наперед и шиворот-навыворот. Не свести концов с концами!

Неважно. И добавь здесь, после «Джону и Сюзанне»: которым я повелеваю быть и которых я назначаю душеприказчиками сего моего последнего завещания.

— Хоть что-то решено! А теперь давай-ка вернемся к началу.

Начало. Ах да, конечно. Я как-раз о нем и говорил.

Примечания

1. Персонаж пьесы Шекспира «Генрих V», паж Фальстафа.

2. В городе Меннингтри разводили быков крупного размера.

3. Персонаж пьесы Шекспира «Сон в летнюю ночь».

4. Строки из пьесы К. Марло «Трагическая история доктора Фауста» (перевод Н.Н. Амосовой).