Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 68

— Вот именно, «составить завещание», а посему нам обоим не помешает хорошенько выспаться. Но хотелось бы подкрепиться чем-нибудь на дорожку. Может, сырку, а? Как думаешь?

Я — пас. От сыра я беспокойно сплю.

Какие грезы в этом мертвом сне пред духом бестелесным реять будут? Ради сыра я готов примириться с последствиями.

Шаги Фрэнсиса неуклюже прогрохотали вниз по лестнице и затихли в глубине дома в поисках малютки Элисон — теперь уже обеспеченной малютки Элисон.

Какие грезы в этом мертвом сне пред духом бестелесным реять будут?

Ты знаешь историю про императора, которому приснилось, что он бабочка, и когда он рассказал об этом одному из своих мудрецов, тот глубокомысленно спросил его: «А откуда ты знаешь, что ты не бабочка, которой снится, что она император?» Прекрасный ответ, Уилл. Откуда ты знаешь, что ты не сын мясника, которому приснилось, что он драматург? Или что он был драматургом? Сейчас все выглядит как сон, хотя и было лишь вчера. Вот что случается, когда истекает отведенное тебе время. Жизнь проносится перед тобой, как пред глазами утопающего. Для тебя она не более чем море бед, с яркими крапинками голов, медленно покачивающихся в бесстрастной бездне. Все, кого ты знал и любил, ушли от тебя, невозвратно потеряны. Отец твой спит на дне морском. Кораллом стали кости в нем. Два перла там, где взор сиял...

Элисон зашла с сияющим взором — и с блюдом сыра.

Зажарь его получше, Элисон, чтобы Фрэнсису приснилось побольше денег. Уж скоро явится Царица Маб.

— А это еще кто такая, Уилл? Что еще за Царица Маб?

Так, никто. Я замечтался.

— Грезы, грезы. Отведай лучше сыру.

Спасибо, не хочу. Запах такой, что скоро тебе на подмогу сбегутся все мыши в доме.

— Вкуснотища! Извини, что разговариваю с набитым ртом. Давай закругляться с завещанием — мы уже почти закончили.

Я помню, как покидал Лондон. «Просперо» был последней пьесой, которую я написал целиком. Меня ждал дом на Нью-Плэйс. Как Ариэль, я когда-то зажигал смятенье и страстно томился жаждой свободы, чтобы вновь предаваться стихии. В Лондоне я жил налегке, даже не столько на квартире, сколько в своих пьесах, и налогов платил всего пять фунтов. Конечно, у меня были кое-какие сбережения, сокрытые от взора сборщика налогов, хотя никакой особой погоды они не делали. Я рассовал свою лондонскую жизнь по карманам — у незнакомца, которым я внезапно стал самому себе, у такого перекати-поля, как я, это заняло не больше десяти минут. У меня не было собственности в Лондоне, и жил я как бродяга. Не осмеливаясь оглянуться назад и боясь разрыдаться, я захлопнул за собой дверь носком сапога.

Стрэтфорд образца 1611 года вполне мог бы сойти за Стрэтфорд 1601-го или 1581-го. Он ничуть не изменился. Немногие из тех, кого я знал, дожили до седых волос, дебелости или усыхания. Большинство уже умерло.

Зато неистовые пуритане пребывали в отменном здравии. Они запретили любые театральные преставления в приходе. Не удивляйся пуританам, Фрэнсис, меньше всего — их страху и ненависти к театру. В каком-то смысле я даже жаждал анонимности, забвения, свободы от разгоряченной человечьей беготни. На все это опустился занавес. Все было в прошлом и больше не существовало.

— Ой ли?

В Стрэтфорде не было волнующей непредсказуемости Лондона, где люди редко сидели или лежали, они всегда бежали. Я думал, что стрэтфордское уединение хоть чуть-чуть утолит мою боль, даст мне перемену, возможность немного отдохнуть и успокоиться вдали от шума и гама, неистовства и грязи, замкнутого круга лихорадочного сочинительства, репетиций, собраний, руководства театром, сумасшедшей, маниакальной необходимости зарабатывать как можно больше денег. Но в том-то и незадача. Человек привыкает к переутомлению, попадает от него в зависимость. Без него — таков уж безумный парадокс нашей жизни — он расслабляется еще меньше. Напротив, в его мозгу пульсация не только не утихает, но усиливается. Пальцы, больше не сжимающие перо, подрагивают, глаза беспокойно бегают по сторонам. Он ловит взгляд одержимого незнакомца, уставившегося на него из зеркала. Он спрашивает то, что ты боялся спросить себя: так это все? для этого я прожил жизнь в полузабвении реальности? Снова окруженный бесконечным притяжением горизонта, настойчивого, как сила прибоя, как буксир луны, он закрывает глаза и притворяется, что их нет и можно оставить без ответа их призыв, тихий, неспешный зов, которым он пренебрег четверть века назад.

Я собирал урожай с фруктовых деревьев, задавал корм скотине, размышлял о смысле закатов, высчитывал расстояния между тополями. Уехав с острова искусства, Просперо понял, что Милан не изменился и все такой же утомительный, надоедливый и скучный. Я заскучал. Я продолжал вставать чуть свет — натуру не обманешь — и сидел в кресле, вперив взгляд в пространство пред собою. Что ж мне теперь делать? Пересчитывать сливы в саду? «Да, — отвечала Энн, — вот именно, пересчитал бы лучше сливы. Хоть какая-то польза!»

Польза? Что значит «польза»? Я написал сорок пьес и сто пятьдесят четыре сонета, знаменитые поэмы и многое другое — а были ли они полезны? В чем она, польза искусства? Чем она измеряется?

К пятидесяти пяти годам в сексуальном смысле Энн уже угасла, просуществовав двадцать пять лет, не жалуясь, на бесполом положении соломенной вдовы. Теперь у нее снова был муж — сорокасемилетний пенсионер, и после многих лет разлуки мне пришлось заново знакомиться с семейной жизнью. В последний раз она у меня была, когда мне было чуть больше двадцати. Представьте себе двух чужих друг другу пожилых людей, которые ночью залезают в супружескую кровать и лежат рядышком, слушая дыхание друг друга в беззвучной тьме, а утром ждут, чтобы медленный рассвет просочился, как рана через повязку, сквозь ставни, над шкафами с одеждой и на стены. В арктических сугробах простыней между нами было несколько дюймов, но масштаб нашей карты был бесконечность, и самым маловероятным из ночных соприкосновений было случайно задетое плечо или мизинец ноги, за которые пусть и не ожидались, но предлагались извинения. Интересно, она хоть иногда вспоминала, как когда-то целовала в полях того восемнадцатилетнего паренька? Когда я думал о нем, сраженном в Шоттери как ударом молнии, я задавался вечным вопросом: куда делся океан любви, в который мы тогда нырнули с головой? Море движется в оковах приливов и отливов, но никуда не исчезает. Как же получается, что любовь вытекает по капле, пока от нее не остается и следа, вообще ничего? Она прошла, как великолепие юности, которая когда-то нас озаряла. Теперь осталось лишь сухое, иссеченное морское дно, бесплодное, как пустыня. А когда-то она остроумно шутила и хоть на краткое время, но всецело предавалась любви. Почему мы позволяем горящей в нас искре угаснуть? Позволяем умереть живущей в нас детскости? Во всем виним время, не признавая своей вины, но если обвинение справедливо и необходимо найти виновника, то да, наверное, время повинно во многом.

В ту первую осень, когда я вернулся домой, время было моим лютым врагом. Когда-то я играл и м, теперь оно играло со мной. Дни длились бесконечно, и каждый день добавлял новые оковы узнику уединенной жизни. Осень угасла в зиму, и черно-белая волна накрыла Уорикшир. За ней накатила зеленая волна весны. И золотая волна лета. Еще одна зима настигала меня, как белокровие. А потом пришла пора снова пересчитывать сливы. Это было несносно.

Наверняка старик Иеронимо1 снова сошел бы с ума, если бы не пришло спасение из прошлого, предложив мне сладкий фрукт, которого мне так не хватало, — возможность написать пьесу. Разумеется, тот плод был запретным. Я отправился в Лондон. Энн тихо клокотала от злости у порога.

— Ну вот, опять уходит, старый дурень, да еще зачем-то нацепил шпагу! Не лучше ли прихватить с собой костыль?

Холодная синьора Капулетти, как и другие персонажи, не всецело плод моего воображения, Фрэнсис.

— И как вы думаете, куда он навострился? В Лондон! Не успокоится, пока эта вонючая сточная канава не убьет его, как убила половину Англии!

В ноябре он убил принца Генриха2. Конечно, в смерти несчастного мальчика можно было винить и Лондон. Именно это читалось в черной книге лица моей жены. Единственная выжившая дочь бедного Якова, шестнадцатилетняя Елизавета, вскорости должна была выйти замуж за будущего короля Богемии, Фридриха, Электора Палатина Рейнского. Свадьба была назначена на День святого Валентина 1613 года, и король потребовал включить в программу праздника новую пьесу. Руководитель «Слуг короля» былых времен удалился от дел, но, насколько я слышал, еще жив. Велите ему немедля же взять ноги в руки и примчаться в Лондон. Яков отличался прямолинейностью характера и не стеснялся в выражениях. Одно последнее задание. Отлично, Уилл, каждый подданный — слуга короля, удалился ли он от дел или нет, желания его величества, и т. д. и т. п., а звон монет всегда был сладок моим ушам, и еще более отрадна была перспектива после года удушья на Уорикширских просторах снова пожить в Лондоне.

Театральный Лондон сильно изменился, и в отсутствие стрэтфордского кота вволю откормились театральные крысы. Бен Джонсон наслаждался моим отсутствием больше всех остальных. В плеяде тусклых звезд он стал светилом сцены. Чэпмэн, Тернер и Хэйвуд казались ярче, чем на самом деле, потому что не было меня. А к мрачному Вебстеру слово «яркий» вообще не подходило. Бомонт уже покончил с холостой жизнью и со сценой, но, как я уже говорил, Флетчер все еще сочинял. Мы посовещались и придумали пьесу, подходящую для свадебных празднеств дочери короля. Что могло бы быть уместнее для такого случая, чем «Генрих VIII»? Я задумал завершить цикл исторических пьес, и теперь, когда Елизавета уже больше десяти лет была в могиле, написать, насколько это возможно, о современной Англии. Я выдержал приличествующую паузу. Напиши я эту пьесу раньше, старые кости королевы яростно прогремели бы в эхе глубокого склепа. Память о великих никогда не умирает, так что приходится ублажать даже их трупы.

Я написал большую часть пьесы, так как Флетчер ничего не смыслил в истории. Моя усталая рука помогла ему также с «Двумя благородными родичами», «Карденио» и несколькими другими пьесами. Но рука моя и вправду устала, я заметил это однажды, когда она неловко ползла, царапая страницу, как подергивающийся краб. Что со мной происходит? К тому времени я уже лишь изредка производил неплохие отрывки, и один-другой хороший монолог сиял, как светлячок во тьме. Я лишь слегка касался пестрых сцен. Даже в удачных монологах я повторялся, топтался на месте — мэтр, который пробавляется старыми запасами и почивает на лаврах. Былого буйства неукротимой магии уж больше не было. Я от нее отрекся, я устал, я выгорел дотла. «Буря» была моим последним ярким всполохом, и хотя я вздыхал и стонал на отдыхе, на самом деле ничего другого, как охать, мне больше не оставалось.

«Генрих» мог бы стать сенсацией, взорваться как бомба — пьеса о тирании и вере, — но оказался лишь отсыревшей петардой. Генрих Тюдор? Он приказывал срезать монахов с виселиц живыми, отрубать им руки, чтобы они не могли креститься, вырывал их католические сердца и тыкал их в них носом, потому что католичество за пределами Англии было теперь лишь мочой в сточной канаве, заражавшей его церковь, — а он хотел вывести новую породу ручных псов. Он был чудовищем, и в своей пьесе я мог бы показать дому Стюартов, как далеко они от него ушли. Вместо этого я дал королю то, чего ему хотелось: пышное, образцово-показательное зрелище, написанное по случаю.

А может, ему вообще было плевать — несмотря на то, что по иронии истории мы исполняли нашу пьесу в том самом зале «Блэкфрайерса», где восемьдесят лет назад заседал церковный суд по делу развода Генриха с Катериной Арагонской, положивший начало распахнувшейся бездне3. Какое дело было Якову до всего этого? Возможно, пьеса о Генрихе VIII напомнила ему о его Генрихе, который, будь он жив, мог бы стать Генрихом IX, но не пережил отрочества, а юный Карл4 был ему неважной заменой. Видит бог, я знал, что значит потерять сына, я знал, что такое страх будущего. И посочувствовал ему, когда увидел, как мрачно взирали его печальные слезящиеся глаза на играющих для него «Слуг короля». В тот день я не играл, я был зрителем. Мои дни на подмостках были в прошлом.

— Да, но старый деляга, сидящий в тебе, все еще не потерял нюх!

Ты говоришь о Гейтхаусе? Да, правда. Когда я приехал на свадьбу принцессы, я присмотрел один домишко — сторожку у ворот Блэкфрайерского монастыря в двухстах шагах от нового театра. Для театрального человека он был удобно расположен по пути на причал Паддл, где занимались своим ремеслом лодочники — перевозили тех, кто направлялся в «Глобус». Местоположение домика было сподручно для обоих театров, и тебя в момент могли домчать с одного берега Темзы на противоположный. После многих лет переездов с одной съемной квартиры на другую оно мне показалось идеальным, ведь одна моя нога была на пенсии в Стрэтфорде, а другая в Лондоне. Я нашел тихое пристанище в Гейтхаусе, вблизи средневекового монастыря. Это любопытное место пользовалось дурной репутацией. В нем было много черных ходов, запасных выходов, закоулков, подвалов, темных углов и спусков к реке. Печально известное в свое время, оно было лисьей норой, укромным убежищем католиков-иезуитов. В топклиффские девяностые охотники на папистских священников установили за ним слежку. Такая вот ирония судьбы. Более существенным было то, что Бербидж жил неподалеку и «Русалка» была рядом. Этот домик мог бы стать моим прибежищем вдали от неперечтенных слив и холодной синьоры Капулетти, протягивающей мне костыль, от бессмысленных рассветов, сердитых стрэтфордских закатов и лица незнакомца, уставившегося на меня из зеркала. Я убедил себя, что домик был хорошим финансовым вложением, его можно было сдавать внаем.

Я был жалок, да? Хворый человек, готовящийся к будущему, которое, как он прекрасно понимал, никогда не наступит. Но мне так чертовски хотелось, чтобы сделка состоялась, что я заплатил его владельцу сто сорок фунтов и на следующий же день сдал его назад в аренду не просто за грошовую годовую ренту, а практически бесплатно. Хемингс, Джон Джексон и Уильям Джонсон, хозяин «Русалки», пришли вместе со мной, чтобы подписать и заверить договор. Продано господину Уильяму Шекспиру, дворянину из Стрэтфорда-на-Эйвоне, в графстве Уорик.

— Да, здесь в бумагах говорится — 10 марта 1613 года.

Я сдал его в аренду одному знакомому, Джону Робинсону, и вернулся в Стрэтфорд, мысленно планируя возвращение в театр. Как несчастный старый калека, который бормочет себе под нос, что он будет делать, когда встанет с постели, — глаза его блестят болезненной решимостью, но это лишь притворство: он знает, что уже никогда не поднимется. Я знал, что вижу Лондон в последний раз. Лондонская жизнь была позади.

И как знак того, что все прошло, именно представление «Генриха VIII» 29 июня того года послужило концом великого «Глобуса».

— А, пожар!

В пьесе в честь прибытия Генриха в дом кардинала Вулси палят из пушки. Искра от залпа попала в соломенную крышу театра и вспыхнула пламенем, которое превратило театр в дымящиеся руины. Слава тебе господи, что меня там не было и мне не пришлось стать свидетелем пожара. Труд всей моей жизни в считанные секунды поднялся в небо и через несколько минут осел пеплом на землю. Древесина, из которой был сложен «Глобус», была еще от первоначального театра, где поставили мою первую пьесу. А теперь, на моей последней пьесе, театр сгорел. Во всем этом было нечто зловеще-символическое. Какой-то голос, казалось, говорил: «Оставь все это, Уилл, оставь!»

Пуритане ликовали. «Длань Господня, — злорадствовали они, — заставила мерзких актеришек отведать преисподней, которая их ожидала». Но ад был здесь и сейчас. Тогда это казалось истинным адом: сгорели все костюмы, декорации, тщательно выписанные суфлерские книги, сценарии пьес, а вместе с ними — средства к существованию всех сотрудников театра. Работу им давал театр, наш новый мир — который в конце прошлого столетия мы приветствовали шпагами на рассвете на замерзшей Темзе.

«Увидь руины мира», — написал Бен.

Но меньше чем через год мы обратили трагедию в триумф и на том же месте возвели новый «Глобус». Пайщикам он влетел в копеечку. К тому времени я уже продал свой пай и, чтобы избежать потерь, окончательно удалился отдел. Пожар убедил меня, что пришло время вернуться домой и остаться там навсегда. Конец театральных грез. После этого ноги моей больше не было в театре. Я уже никогда не посмотрю пьесы, за исключением финала этой.

— Которой?

Знаком ли ты со стихотворением Рэли, Фрэнсис? Наверное, нет.

Что наша жизнь? Плохая пьеса,
В которой выпало играть.
Сперва костюмы подобрать,
Во чреве матери одеться.
Десяток реплик, мизансцен,
Два-три удачных монолога...
Кто доживет до эпилога,
Тому не весело совсем.
Остатки славы и стыда
Укрыло занавеса бремя...
Мы поиграть пришли на время.
Мы умираем навсегда5.

— Есть и другие занятия, кроме актерства, старина.

Разве? Печаль, уныние, пустоту и неимоверную боль вызывало во мне сознание, что я никогда больше не увижу сцены и того, что составляло мою профессиональную жизнь, мое моральное и физическое существование: таверну «Русалка» на Бред-стрит, книжные лотки у собора Святого Павла, шпили и дворцы, сверкающие в лучах солнца, толпы зрителей, стекающиеся к «Глобусу», Лондонский мост, Темзу, сверкающую майским утром. И сцену, на которую я выплескивал все мое существо, снова опустевшую без меня.

Прощайте все. Я не был создан для жизни судьи с округлым брюшком или тощего Панталоне, серьезного читателя или сельского дворянина. Вот и я достиг седьмого возраста, выслушивал бабу, которая меня совершенно не знала, разговаривал с цветами, жил воспоминаниями детства и, разумеется, пересчитывал проклятые сливы.

Но иногда скуку развеивал Драйтон. Проездом из Лондона к другу, жившему неподалеку, в Клиффордских палатах, он привозил свежие сплетни. Пару раз приезжал Бен, а один раз, в ожесточенной, но заведомо проигрышной войне со своим брюхом, — даже пришел пешком. Радостные встречи, вне поля слышимости Энн, но очень редкие. Респектабельность набросила покров скрытности на шкуру актера. В его доме останавливался приезжавший на Троицу проповедник. Безукоризненно правоверный Уилл получил двадцать пенсов субсидии от городского совета за каждую кварту хереса и кларета, чтобы славный проповедник прополоскал себе горло и у него хорошо звучал голос во время проповеди.

— На этот раз ты удалился от дел окончательно.

Я начал удаляться двенадцать лет назад, написав «Короля Лира». Уход отдел должен был быть обыденным, естественным и непринужденным, но за пределами дворцовых ворот удалившегося от дел сочинителя ожидала мрачная пустошь. А также потеря авторитета, индивидуальности, смысла жизни и здравого рассудка. Противодействием этому глубоко сидящему страху была работа, работа и еще раз работа. А еще покупки, приобретения. Если честно, я начал удаляться от дел даже не двенадцать, а двадцать лет назад, когда умер Хамнет. Я начал уходить от счастья, начал удаляться от самой его возможности, чтобы приготовить себя к чему-то другому, чему-то, что не было счастьем. Я спустился в долину лет и дожил до пожелтевших листьев осени задолго до того, как пришла моя пора, и начал обдумывать конец. А ведь я был на самом пике славы. Но в чем она состояла? Создавать и разрушать миры, вызывать в людях страсти, воскрешать мертвых, чтобы отомстить живым.

Всему пришел конец. Остались лишь незначительные битвы, такие как с пьяницей и дебоширом по имени Джон Лэйн, который молол что ни попадя и пустил слух, что Сюзанна имела сношения с Рейфом Смитом, торговцем шляпами и галантереей, и заразилась срамной болезнью. В то время Сюзанне было тридцать лет.

— И, без сомненья, она была fedissima conjux6.

Без сомненья, и матерью первого из своих пятерых детей. Но, будучи врачом, ее муж часто бывал в отъезде, и злые языки пустили слух о его жене. Лэйн был негодяем, и вся его семейка отравляла воздух Стрэтфорда. Кроме того, он был фанатичным противником живущих в городе пуритан, которые глубоко уважали Джона. Этому гнилому паршивцу было выгодно опорочить доктора Холла через его жену. Сюзанна привлекла его к ответу за клевету в консисторском суде при Вустерском соборе, заседание которого состоялось 15 июля 1613 года. Неудивительно, что Лэйн в суд не явился и был отлучен от церкви. Пятно позора было смыто, и буря в стакане воды улеглась.

На следующее лето в Стрэтфорде случился пожар, выжегший поля и разрушивший больше пятидесяти домов. Последовали тяжбы об огораживаниях. Говорили, что овцы сжирают людей. Но до овец мне не было никакого дела. Мне нужно было позаботиться о Джудит.

— А что там за сложности с Джудит, Уилл? Ты сказал, что расскажешь позже.

Слишком долго вдаваться во все детали. Подай-ка мой стакан, и на сколько нам хватит вина, столько и продлится мой рассказ.

Примечания

1. Персонаж «Испанской трагедии» Томаса Кида, одержимый идеей отмщения за смерть сына.

2. Старший сын короля Якова I и Анны Датской умер от тифа.

3. Аннулирование брака в Екатериной из-за отсутствия наследников мужского пола стало одной из причин конфликта Генриха с папой римским и его разрыва с Римско-католической церковью.

4. Карл I Стюарт в детстве не отличался особенными способностями и был крайне болезненным ребенком.

5. Перевод Я.А. Фельдмана.

6. Верная супруга (лат.).