Разделы
Глава 41
Ты уже почувствовал запах женщины? Ждешь ее появления? Втягиваешь в себя воздух, и ее аромат щекочет твои ноздри? Если да — ты ошибся. То была не женщина, а адское отродье, дьявольская тварь, которая принадлежала мне и половине Лондона. Я чувствовал ее похотливость задолго до того, как входил в нее. Я чувствовал ее присутствие за кулисами, в облаке зловония особого рода, в смраде сладострастья, ощутимого еще до того, как она входила в комнату. Я втягивал ноздрями воздух и чуял вонь чужого семени. Она была гаванью, где бросали якорь корабли всего мира. Целомудренная, как кошка, шалая, как июньская телка, она была сукой, у которой никогда не кончается течка. По сравнению с этой всеядной шлюхой, чья цель была перепробовать как можно больше мужчин, Негритянка Люси была безгрешной настоятельницей монастыря! Она была как раскладная кровать — всегда к твоим услугам, готовая к использованию. Ее юбка поднималась и опускалась с той же легкостью, с какой всходила и заходила луна. Она сношалась, как крольчиха.
— И королек, и золотая мушка пускай блудят при мне?
Нет, она была далеко не мошка, о, кто угодно, только не она! Мошкой был я, она была пауком, а паутиной служил секс. Поглядите, сколько их было до меня. Вот так, поближе, ближе, и вы увидите трепыханья еще одной мухи. Она была моей погибелью, Фрэнсис. После нее от меня осталась шелуха.
— Выводи ее на сцену — пусть сыграет свою роль.
Она играла саму себя, исполняла эту роль со всеми. Позволь представить тебе, Фрэнсис, Эмилию Бассано, дочь Маргарет Джонсон и Батиста Бассано, одного из итальянских музыкантов ее величества. Она была шестью годами младше меня. От матери она унаследовала бледно-матовый цвет лица, а от отца — черные как смоль волосы. Ее отец умер еще до того, как Бербидж основал «Театр». Его похоронили в Бишопсгейте. В тот год, когда я прибыл в Лондон, ее мать отправилась вслед за отцом. По пути в Шордич я наверняка неоднократно проходил мимо их заросших цветами могил.
— Остаться без отца в шесть лет и круглой сиротой в семнадцать? Она достойна жалости.
Музыка и похоть были у нее в крови, в игре на клавесине она была чародейкой, и ее прилежное музицирование привлекло внимание нашей девственной королевы. В отличие от королевы, она так же усердно практиковалась и в постельных упражнениях, и поверь мне, если ты не побывал в постели с Эмилией Бассано, ты в этой жизни ничего не испытал. Это знали все, да и какой молодой мужчина не захотел бы ее?
— И старый тоже, а, Уилл?
Особенно старый. Лорд-камергер Генри Кэри (барон Хансдон, племянник Анны Болейн) был на полвека старше ее, когда она стала его любовницей. Он купил ей роскошную квартиру и ежедневно навещал ее там, чтобы потешить свою похоть. Он поставил жесткое условие: если его древний жезл окажется плодовитым в ее лоне, она съедет с квартиры и выйдет замуж. Ей предоставлялось самой заботиться о камергерском семени, и если его старая стрела попадет в мишень, в этой непреднамеренной меткости будет повинна Эмилия.
Их связь длилась пять лет, что само по себе было чудо. Служанки судачили, что старик Хансдон был феноменально стоек и неимоверно сластолюбив и никакой другой мужчина не выдержал бы таких марафонов. В свободное от визитов время, когда он был занят государственными делами и его старческий взгляд был обращен в другую сторону, она блудила с многочисленными любовниками. В конце концов она забрюхатела, и ей пришлось выйти замуж — «чтобы соблюсти приличия», как деликатно выразился старый хрен.
Его выбор не вызвал у нее восторга: королевский музыкант Уильям Ланьер, или, как безжалостно выразилась она сама, «жалкий тренькальщик и ничтожный менестрель» — она любила хлесткие выражения. Все вернулось на круги своя, и она снова оказалась среди придворного мелколюдья, как ей казалось, на одном уровне с женой какого-нибудь лавочника — совсем не то, к чему она привыкла. С ублюдком Хансдона в разбухшем брюхе и женихом-музыкантишкой у алтаря она была посмешищем двора, и свадебные колокола звонили фальшиво и надрывно.
— И вот тогда-то ты в нее и влюбился — когда она была на самом дне унижения?
Когда гонимый и людьми, и роком... Я не просто влюбился — я ощутил всю ее боль.
— Ручаюсь, все из-за похоти?
Именно так.
Все началось в один прекрасный зимний день в дворцовом коридоре. Я был с Гарри, его рука привычно лежала на моем плече (о, эта легкость прикосновений !), мы медленно прогуливались вдоль портретов поджавших губы Тюдоров после аудиенции с их нынешней представительницей на династическом троне.
И вдруг мое внимание привлекло нечто, что заставило меня остановиться. Всего лишь звуки музыки, но какой! Они обольстили мой слух, как ветер юга, что веет над фиалковой грядой, повеяв в душу сладким ароматом. Клянусь Богом, тот, кто в тот момент играл на клавесине, был мастером своего дела. Мелодия доносилась из отдаленной залы, но, казалось, лилась с небес, такая она была нежная и обворожительная. Какая-то старинная баллада, но я никогда не слышал, чтобы ее исполняли так изящно, как будто искусно вышивая. Я представил себе ангела с золотыми локонами, чьи воздушные пальцы едва касаются клавишей. Гарри рассмеялся и дернул меня за нос, потом за бороду и сдвинул мне шляпу набок: «Пойдем, пока не стемнело. Лошади готовы».
— Постой, Гарри, что это?
— Не узнаёшь? Это ж «Уолсингем». Еще затасканнее, чем «Зеленые рукава».
— Да не мелодия, а исполнитель.
— Откуда же мне знать, черт тебя подери?! Пойдем.
— Нет, извини, приятель, но мне нужно знать, кто играет.
— А!
Кто знает, как сложилась бы моя жизнь, если бы не моя настойчивость. На все Господня воля — даже в жизни и смерти воробья, в гибели поэта, в крушении человека. Но Гарри позволил мне увести себя в коридоры с гулким эхом, мимо хмурых Тюдоров, теперь уже мертвых, но все еще влиятельных, к распахнутым дверям залы, где играла она — конечно же, то была женщина! Я заглянул в залу и увидел, что мой златовласый ангел был черноголов, как дьявол.
Клавесин стоял в центре комнаты, и исполнительница сидела лицом к двери. Волна черных, как смола, волос обрамляла ее лицо, закрывая его, когда она в такт мелодии склоняла голову. За ее спиной гневным пурпуром полыхало закатное солнце, и на его фоне ее силуэт выделялся ослепительно-зловещим всполохом Судного дня. Платье дамы было глубоко декольтировано, и обнаженная грудь была на виду, выигрышно подчеркнутая модным покроем лифа, более подходящего незамужним девам. При ее положении при дворе оно было неуместным, но какая мне была разница? Даже издалека я заметил ярко-голубой рисунок вен, проступающих на этих матовых полушариях. У основания ее горла выдавалась большая родинка, черная, как сосок Люси Морган, бесстыдно передвинутый туда, где к нему мог припасть дьявол — как говорила бабушка Арден. У меня в паху вспыхнул пламень и быстро распространился по всему телу — я был в огне.
— Кто она? — сказал я неожиданно охрипшим голосом.
— Уверяю тебя, дружище, тебе лучше этого не знать. Она одна из тех, кому, чтобы привлечь воздыхателей, не нужно класть лаванду под подушку: даже запах чеснока не отгонит желающих.
И мой друг осторожно потянул меня за рукав.
— Отчего же мне нельзя с ней познакомиться?
Его губы придвинулись к моему уху и выдохнули в него слова:
— Потому что, милый Уилл, девка, играющая на клавесине, отнюдь не леди, а бывшая шлюха старика Хансдона. Ее юбка поднята для всего Лондона.
Я хотел было что-то сказать, повернув голову к темноволосой даме, но Гарри осторожно взял меня за подбородок и, повернув его к себе, заглянул мне в глаза.
— А чтобы ты получше понял, скажу кое-что еще: она содомитка.
Я пытался повернуться, но он снова развернул меня к себе. Я встретился с его серьезным взглядом.
— Доступность Эмилии хорошо известна. Так что не тяни руки к этому фрукту, старина, не путайся с этой истекающей соком, растрескавшейся от спелости грушей! Предупреждаю тебя.
В этот момент блудница за клавесином доиграла пьесу до конца, подняла голову, отвела назад волосы, и с ее молочно-белого лица на меня взглянули темные, широко раскрытые глаза. Это была моя первая встреча с Эмилией Ланьер, в девичестве Бассано.
— Прошу вас, играйте дальше, не останавливайтесь, — прошептал я осипшим голосом.
Она снова взглянула на меня.
— А это позвольте мне решать самой.
Дерзкая женщина. Похотливая ухмылка. Хитрая венецианская потаскуха.
— Коль музыка, ты — пища для любви, играйте громче.
Гарри застонал.
— И пусть, насытившись, желанье звуков от полноты зачахнет и умрет.
Она слегка кивнула в молчаливом согласии, а потом с притворной скромностью куртизанки склонила голову набок и сыграла еще раз заключительные аккорды «Дороги в Уолсингем».
— Еще раз тот напев, он словно умер!
Словно умер? Я напророчил себе судьбу. Я погиб. Я вошел в залу околдованный, прельщенный источником заразы. Я был как Понтийское море1, и ни один отлив не мог бы повернуть меня вспять. То была не любовь, то была страсть — не простая похоть, как в борделе Негритянки Люси, а что-то грязное и зловещее. Я понимал, что она приведет меня к отчаянию и даже безумию, но я уже хлебнул зелья и был неизлечимо болен — на дне кубка был паук. Стоя у клавесина в тот зимний вечер, я хотел лишь одного: чтобы черная волна ее волос накрыла меня, словно мантия, и вслед за ее губами спустилась вниз по моей груди и животу.
Не останавливаясь, она заиграла «Гринсливс», напевая под музыку:
Увы любовь, мне жизнь губя,
Ты рвешь со мною без стыда.
Клавиши целовали ее легкие белые пальцы, и под густой копной ее смоляных волос в мерцающем свете розовели матовые щеки. К тому моменту, как она пропела все восемнадцать куплетов, начало смеркаться, но на последнем куплете она театрально замедлила темп и пропела его особенно жалобно, несмотря на прерывистое дыханье:
Гринсливс, навек прощай, прости,
Я небо за тебя молю,
Но если вновь решишь прийти,
То знай, что я тебя люблю.
И с этими словами, еще играющими на ее ярко-красных губах, она грустно и задумчиво посмотрела мне в глаза. Какая актриса! — И какой я был простофиля! Я знал, что она притворялась, но в голосе ее было волшебство: Пением своим она бы медведя сделала ручным. Она закончила припевом, который пропела в таком быстром темпе, что вся баллада не заняла и пяти минут. Она сняла руки с клавиш подчеркнутым жестом, переводя дыхание, откинулась на спинку стула и, сверкнув черными глазами, рассмеялась.
Гарри принял привычно-высокомерный вид:
— Может, еще и спляшете?
Он опирался о косяк распахнутой двери и присовокупил скучающий зевок к ироническому замечанию. Эхо последних аккордов все еще трепетало в воздухе, наполненном горением свечей. Не обращая ни малейшего внимания на его очевидное презрение, она резво поднялась и протанцевала шагов сорок, вращая поднятыми в воздухе руками. Когда же она остановилась перевести дыхание, недостаток в ней стал совершенством: едва дыша, она дышала красотой.
— Я, господа, перетанцую любого!
— Вы имеете в виду танцы с развалиной Хансдоном? — усмехнулся Гарри.
Он явно желал ее, и это меня настораживало и раздражало.
— И такого полного сил мальчишку, как вы, тоже!
Граф пропустил мимо ушей оскорбление его титула и возраста и ответил просто:
— Чем же вы подтвердите такие голословные утверждения?
Намеренно грубо игнорируя ее, он преувеличенно громко прошептал мне через комнату:
— Представь себе, она заставила даже Кэри вытащить свое старое орало. Он ее вспахал, и она дала всходы.
Ее ответ был быстрым и точным, как удар бича:
— И с тех пор в одну ночь я затупляла плуги поновее вашего, мой юный сэр.
Гарри фыркнул.
— Ну так покажите нам тогда, что у вас там есть — вашу борозду.
— Не сейчас, мой маленький пахарь, я готовлюсь к выступлению перед королевой.
— А вы уж решили, что я имел в виду что-то неприличное? — поинтересовался он.
Ее щеки пылали в колеблющемся свете свечей.
— Не важно, что я думаю, милорд. Обязанности двора важнее дел постельных.
Гарри улыбнулся, а я стоял уставившись на нее — намек был слишком явным. Актер во мне пришел мне на подмогу.
— Не лечь ли на колени мне к тебе?
— А это еще что такое, господин Шекспир?
— Ничего.
Сладка и мысль в ногах у девушки лежать.
— О! — вмешался Гарри, издевательски хохоча и преувеличенно артикулируя звук «о». — Ты ее еще не познал, а она уже знает твое имя.
— Это, господа, потому что я все-знайка.
— Тогда, сударыня, мне и в самом деле хотелось бы узнать вас получше.
Гарри надоела игра словами.
— Мадам, вы едва сносная клавесинистка, но виртуозная блудница. Пойдем, Уилл, оставим клавесины девам, а потаскушек — бренчащим на них простолюдинам.
И он с силой вытолкнул меня из залы.
Она продолжала стоять, смеясь и подбоченившись, с откинутой головой и раскрасневшимися щеками. И еще долго после того, как мы вышли из Уайтхолла, ее смех эхом отдавался в коридорах моего воображения.
Примечания
1. Аллюзия на «Отелло» (акт III, сцена 3), указывающая на безудержность желания героя.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |