Рекомендуем

Аренда коленчатого подъемника без залога

Счетчики






Яндекс.Метрика

От автора

Памяти брата

Среди пьес Вильяма Шекспира «Гамлет» одна из самых известных. Героем этой драмы вдохновлялись поэты и композиторы, его часто вспоминают философы и политические деятели. «Гамлет» переведен на множество языков. В прошлом столетии эту драму переводили на русский язык более пятнадцати раз — достаточно вспомнить H. X. Кетчере, Н.А. Полевого, А.И. Кронберга. В советское время лучшие переводы — М. Лозинского и Б. Пастернака; эти переводы ставят нашего читателя перед трудным выбором. Дело не в том, какой из них лучше, а в том, что они отражают совершенно разные подходы к одному и тому же предмету, хотя дух трагедии, несомненно, сумели передать оба. У Лозинского много слов и оборотов явно архаичных с точки зрения, «Словаря современного русского литературного языка» (например, вышедшие из употребления: «трудят», «вежество», «медливость», «презрена» и т. п.). Очевидно, эти слова и обороты рассчитаны на то, чтобы заострить наше внимание к особенностям языка, потребовавшего специального «Шекспировского словаря» и «Шекспировской грамматики» даже для англичан. Пастернак не ставил перед собой этой лингвистической задачи, он больше поэт-переводчик, чем переводчик-исследователь, больше доверяет своей интуиции, восприятию человека середины XX века, чем ученым-комментаторам, и вовсе не пытается имитировать по-русски язык Шекспира. Пусть у Пастернака речи шекспировских персонажей нередко излишне гладки, чаще всего это не замечается. Зато громадное преимущество этого перевода (мы его знаем по изданиям 1941, 1951 и 1956 годов), не говоря уже о его поэтичности, в том, что через него драма, как бы не требуя с нашей стороны труда, раскрывает нам свое содержание, свои идеи, свои проблемы.

И все же читатель найдет здесь цитаты из перевода Лозинского, несмотря на присущие ему шероховатости и местами режущие слух словосочетания. Me потому, что нас прельщает эффект стилизации под английский язык XVI века, подчеркнутой с некоторой демонстративностью в издании 1937 года, где слева английский текст, справа — русский, а потому, что этот перевод стремится, во-первых, быть максимально точным — не только по общему смыслу подлинника, но и в оттенках фразеологии, буквально в каждом слове; во-вторых, воссоздать, помимо внутреннего колорита драмы, еще и внешнюю ее окраску, как бы первичное звучание. Когда перед нами появляются архаизированные слова и обороты речи, а их немало у Лозинского, то вместе с неожиданной выразительностью рождается иллюзия, будто мы читаем самого Шекспира, а не позднейший слепок с него.

Впрочем, мы не настаиваем на правильности именно данного выбора. Два перевода и контрастируют и дополняют друг друга. Один своей языковой тканью несколько отдаляет от нас гениально нарисованную Шекспиром драматическую картину, зато подчеркивает ее характерность, ее своеобразие, ее неповторимость. Другой в своем языковом выражении более свободен по отношению к оригиналу, не скрадывая, однако, всего того, что делает эту драму для нас историей, не сегодняшним днем поэзии. В конце концов оба эти перевода, хотя и разными путями, сходятся в общем пункте — там, где проявляется вечное и общечеловеческое значение бессмертной трагедии.

К вопросу о языке мы в этой книжке больше не возвращаемся. Быть может, следовало бы рассказать, кто такой Вильям Шекспир, — увы! — сведения о нем очень скудные, а то, что нам особенно интересно: почему задумал он свою трагедию «Гамлет», какие события в общественной и, быть может, в личной жизни побудили его обратиться к этому сюжету, — лежит почти в непроницаемой тьме неизвестности. Впрочем, даже если бы знали каждый шаг жизни Шекспира, творение его не может быть раскрыто биографическим ключом.

Драма «Гамлет» опубликована и Детгизом, украсившим свое издание обложкой, на которой изображен хилый юноша в берете со страдальческой физиономией, приподнятой левой бровью и опущенными уголками губ — первый лик меланхолии, зачисленный в хрестоматийные. Юноша, а он-то мужчина тридцати лет и к тому же «тучен, одышлив». Нельзя тут не вспомнить пересказ «Гамлета» для подростков, сделанный в прошлом веке английским писателем Чарльзом Лэмом и, однако, свидетельствующий, что невелика удача, если глубочайшая философская трагедия, не всегда понятная даже взрослым, превращается в занимательно-трогательную повестушку. Истина отнюдь не всегда проста. О Гамлете мы узнаем еще в школе, и в дальнейшем повторные возвращения к этому образу стимулируются чаще театром, чем библиотекой, что далеко не всегда благоприятствует углублению нашего понимания шекспировской трагедии. Рискуя навлечь на себя неприязнь театральных деятелей, мы утверждаем, что домашнее, наедине с самим собой, усвоение этой драмы имеет немалое преимущество перед созерцанием ее в театре, где внимание бывает захвачено актерской и режиссерской интерпретацией, где стремительный поток действия не дает возможности сосредоточиться на отдельной детали, вернуться и снова продумать то или иное выражение, оттенок мысли, строение фразы.

Однако нельзя быть слишком категоричным: в неразрывном единстве со сценой трагедия раскрывается иногда легче, чем из одного углубленного в себя чтения. В 4-й книге, главе 13 романа Гете: «Годы учения Вильгельма Мейстера» превосходные страницы отданы спорам Вильгельма с его другом Зерло по поводу практически художественной задачи — постановки «Гамлета» силами полулюбительской труппы. Зерло считает необходимым сделать купюры, намереваясь вычеркнуть из пьесы все, что трудно или вовсе не выполнимо, Вильгельм же соглашается снять только несколько боковых эпизодов, лишающих ее, как ему кажется, цельности. Если великий немецкий писатель избрал своеобразный способ режиссерски-философского анализа пьесы, то спектакль на сцене Малого театра в 1837 году побудил Виссариона Белинского написать статью о драме после того, как он увидел в роли Гамлета знаменитого актера Мочалова. Свое впечатление Белинский передал необычайно экспрессивно: «Вдруг Мочалов одним львиным прыжком, подобно молнии, со скамеечки перелетает на середину сцены и, затопавши ногами и замахавши руками, оглашает театр взрывами адского хохота... О, какая картина, какое могущество духа, какое обаяние страсти!..» Рецензия о трактовке Гамлета выдающимся актером превратилась под пером критика в блестящий анализ драмы Шекспира.

Итак, энтузиаст театра не должен возводить в принцип недоверие к теоретическим исследованиям, как оно, например, в прошлом веке проявилось у актера А.П. Ленского, который, рассердившись однажды на «лукавое мудрствование» шекспировской критики, обвинил ее в том, что из-за нее многие исполнители роли Гамлета сделали свою игру «изысканной и манерной до приторности». Не меньшая односторонность — рассматривать «Гамлета» как «драму для чтения», и мы согласны с замечанием одного критика, что если картины живописца Клода Лоррена — это природа плюс Лоррен, то любая пьеса Шекспира — это природа плюс Шекспир, плюс его театральная публика. Последний плюс в применении к «Гамлету» следует помножить на весь мировой опыт его сценического воплощения на Западе и в России, вспомнив, кроме актера, поразившего Белинского, более близких к нам по времени Качалова, М. Чехова, затем сегодня выступающих на сцене англичан Скофилда, Редгрейва, Оливье, наших актеров — Самойлова, Астангова. И какую весомую долю в этот мировой опыт внес советский театр, создавший столько ярких и замечательных по своему общественному звучанию постановок! Значит, лучше всего, если режиссерско-актерская практика и теория шекспирологов-литературоведов дружески помогают друг другу, а не враждуют. Исходя из сказанного, мы не вправе диктовать нашу волю читателю: доверься только режиссерам или только комментаторам; своему впечатлению от увиденного спектакля или от прочитанного текста пьесы. Пусть к цели освоения ее каждый идет своим путем, и в обоих случаях надо добавить: прислушиваясь к мнениям других, не глуши своего собственного восприятия! Что касается автора этой книжки, то ему меньше всего хотелось бы выступать в роли ментора, которому раз навсегда известны все ходы и выходы в лабиринте проблематики «Гамлета», он предпочитает сказать подобно гетевскому Вильгельму Мейстеру: «Я ничего не намерен доказывать, я только излагаю вам, что думаю».