Счетчики






Яндекс.Метрика

Гамлет и гамлетианство

Все герои Шекспира общечеловечны, в мировой литературе встречаются многие подобия их страстей и судеб, но слыхали вы когда-нибудь, чтобы говорили о «макбетизме» или «отеллоизме»? А вот за Гамлетом такое понятие закрепилось, и рассматривают его не только как художественный образ, но и как повторяющееся в разные периоды умонастроение: имя его стало нарицательным. Перешагнувшего границы своего времени и предвосхитившего многих недовольных жизнью, но бессильных изменить ее, Гамлета легче, чем другого литературного персонажа, отделить от фабулы, в которую вплетена его личная судьба: и от смут в древней Дании, и от ссылки в Англию, даже от необходимости мстить за убитого отца. Понять этот образ можно только в его движении и переосмыслениях вместе с развитием человечества.

Волны буржуазных революций принесли многим мыслящим, творчески одаренным людям тяжелые разочарования. Общество развивалось на путях капитализма, героические лозунги и радужные программы разумной, прекрасной жизни, на которые не скупились философы и революционеры XVIII века, обернулись серой прозой буржуазных будней. Еще немецкие романтики, братья Шлегели, и за ними английский — Кольридж увидели в шекспировском Гамлете мечтателя не от мира сего, с душой брезгливой ко всему реальному, мечтательно поэтичной и потому внутренне слабой, хрупкой. Французские романтики Жермена Сталь, Жорж Санд, Виктор Гюго открыли для себя в Гамлете пророка вечной неудовлетворенности как состояния человеческого духа в его грезах и порывах к лучшему.

Если романтики ввели Гамлета в сонм своих «вечных» образов, то смущение вызывал он в тех, кому хотелось представить буржуазный уклад жизни победой здравого смысла в общественном прогрессе. Так, историк и литературовед прошлого века И. Тэн сильно обеспокоен был Гамлетом и его способом выражения мыслей и чувств, напоминающим ураган — «по сравнению с трезвым языком наших писателей, или современного делового человека, привыкшего к изящным речам нашей классической поэзии». От имени некоего цивилизованного коммерсанта Тэн определяет те черты Гамлета, с которыми никак не совместимы «трезвость и деловитость», ценимые тогда буржуазией всей Европы: «яростные преувеличения», «неистовство и беспорядок идей», «слог бешенства», «водоворот горя». И так как Тэн уверен, что Гамлет — сам Шекспир, то ему становится страшновато — с таким драматургом «чувствуешь себя на краю пропасти». Конечно, приходится уважительно снять перед английским гением шляпу, и все-таки после исторических бурь, начиная с 1789 года, Тэн с затаенным страхом бормочет: судя по Гамлету, «человек безрассуден»; несмотря на все усилия цивилизации смягчить его, пригладить, обуздать, он остался в состоянии «полуравновесия», и как раз «таким понял его Шекспир» — поэт, как никто другой, далеко проникший «за пределы здравого смысла и логики». Дополним сказанное Тэном: Гамлет — друг всех недовольных, а это угроза власть имущим, предвестье великих переворотов будущего.

Разногласия в оценке Гамлета были и в русском обществе XIX века, но с интонациями, неожиданными для Западной Европы — там не стояли, например, вопросы о том, как могут сочетаться гамлетианство и народная жизнь, гамлетианство и революционно-критическая деятельность. Величайший русский поэт не выделял еще Гамлета из галереи персонажей любимого им Шекспира — пушкинский поэтично-гуманный взор уже охватывал глубокие противоречия истории, но мученики мысли, мысли во всем сомневающейся его не увлекали. С дальнейшей демократизацией русской литературы девизом критики становится «идея отрицания», и вот тогда рождается интерес к драмам на тему «горе от ума», как метко назвал свою пьесу Грибоедов, и которые, конечно же, начинаются с «Гамлета». Мы имеем в виду особую категорию героев мировой литературы, «страдальцев разума», как назвал их Луначарский. Об этих героях, живущих обычно при «смене одного века другим», можно сказать и словами Гончарова: они застрельщики нового и всегда жертвы, потому что общественные силы, способные их поддержать, еще не созрели.

«Тоскующая лень» для консервативных элементов общества не так опасна, как негодование тех, кто без тени робости взял на свои плечи всю тяжесть горечи, всю полноту ответственности за свои суждения, и лишь тех вправе мы занести в поэтический мартиролог трагических, иногда — что не менее печально — трагикомических жертв «горя от ума». В драмах на эту тему ни одному герою не достается счастье победы. Так и Гамлет — он уходит из жизни, потому что не месть за отца для него главное; а умом уступающий Гамлету Чацкий, которого величают «карбонарием» за то, что он не выносит подлости, ищет по всему свету, «где оскорбленному есть чувству уголок». Гамлет Шекспира, Альцест Мольера, Чацкий Грибоедова — это образы, в которых ощущается, говоря словами Герцена, «брожение, в силу которого невозможен застой в истории и невозможна плесень на текущей, но замедленной волне ее».

Шекспировский герой стал любимцем передовых русских людей крепостнической России — от Полевого до Мочалова. Для Белинского трагедия о Гамлете — «блистательный алмаз в короне» Шекспира, одна из значительных вех в процессе развития человечества, драматически воплощенная философия о том переходном историческом моменте, когда мир, переполненный до краев напряженными столкновениями старого с новым, требует отказа от наивности, слепой веры, безмятежности души — «необходимое условие для перехода в мужественную и сознательную гармонию и самонаслаждение духа». Этими словами Белинского дана высокая оценка сомнению в процессе познания действительности. И для Герцена «Гамлет» тоже не затерявшаяся в исторических далях проблема. «Отличительная черта нашей эпохи, — писал Герцен, — есть grübeln (т. е. докапываться до истины и самоанализ. — И.В.). Мы не хотим шага сделать, не выразумев его, мы беспрестанно останавливаемся, как Гамлет, и думаем, думаем...» Вместе с Белинским Герцен видит в таком отношении к жизни «черту целой эпохи человечества», эпохи «великого отрицания». Шекспир, говорит Герцен, нашел в сердцах современников «порок и низость» и «с негодованием бросил людям их приговор, каждая трагедия его есть штемпель, которым клеймят разбойника; в Шекспире нет ничего утешающего». Ничего утешающего — это и есть «пафос» Гамлета. Незачем удивляться, почему никакой другой из шекспировских героев не импонировал так Белинскому и Герцену, как принц-правдоискатель, поставивший перед суровым судом своей совести — и фарисейство, лицемерие времени, общества, и свое же неумение искоренить эти пороки.

Однако было в России и другое отношение к Гамлету: в его склонности во всем сомневаться находили нечто разрушительное, будто в критике своей он не знает предела, меры, что делает его черствым и бессердечным. В своей речи, произнесенной 10 января 1861 года, «Гамлет и Дон-Кихот» Тургенев, сопоставляя шекспировского героя с героем Сервантеса, отдал преимущества интеллекта первому, но все моральные преимущества — второму. Пусть Дон-Кихот «странный и смешной чудак», зато он энтузиаст и несет с собой веру «в нечто вечное, незыблемое»; преданный своему идеалу, он стремится любой ценой водворить на земле справедливость, он одержим не заботой о себе, а мыслями о других, он «дух светлый, наивный, восприимчивый». Что хорошего в том, что Гамлет «сам себя терзает», ведь это от того, что «ум его слишком развит», весь источен иронией. Способен ли Гамлет увлечь за собой «толпу»? Нет, потому что сам он никуда не идет, потому что всех «презирает»... Как видим, рыцарю ламанчскому в тургеневской речи повезло куда больше, чем в романе Сервантеса. Помимо гуманного великодушия, до уровня великой правды возвеличены даже причуды Дон-Кихота, даже его нелепейшие подвиги. Шекспировскому Гамлету, напротив, совсем не повезло. Даже неисцелимые раны его сердца, нанесенные ему сквернейшей действительностью, не вызывают в Тургеневе сочувствия. Меланхолическую одинокость Гамлета Тургенев объясняет нежеланием героя снизойти до простого люда: он, мол, «аристократ, не по одному рождению», другими словами — и по своим взглядам. Что ж, если «представителем массы» является, как считает Тургенев, Полоний, то Гамлет действительно высокомерен — истый барин, но что за «толпа» стоит за Полонием, мы уже знаем — свора коварных, льстивых, увертливых царедворцев. Подлинная «масса» — народ, а он, мы в этом уже убедились, готов за Гамлета в огонь и воду. Следует, впрочем, заметить, что сказанное Тургеневым о Гамлете отнюдь не исчерпывает его оценки этого образа. Сравнивая гамлетовский ум с мефистофельским, Тургенев превосходно различает их: «Гамлет тот же Мефистофель, но Мефистофель, заключенный в живой круг человеческой природы, оттого его отрицание не есть зло — оно само направлено противу зла». Страдание Гамлета неизмеримо больше страданий Дон-Кихота, в них содержится и душевное благородство, и глубокий трагизм — все это русский писатель тонко почувствовал в предмете своей критики.

Что развитый интеллект не способен будто бы проникнуть в глубинную жизнь народа, что критический дух разъедает в человеческой личности чувство общности с другими людьми, а натуры примитивные, стихийные нравственно выше и мудрее, решительно утверждает Толстой. Не признавая Шекспира и развенчивая его как ложного кумира, Толстой в черновиках к этюду «О Шекспире и о драме» набросал несколько замечаний о «Гамлете», не попавших в его книжку, где главный предмет разбора — «Король Лир». В трагедии о принце Датском Толстой не нашел ничего, кроме «совершенно непонятного, бессвязного нагромождения всякого рода рас-суждений и выдумок», «ненужной чепухи», немотивированных ситуаций, героя без характера и лишь редких блесток естественного чувства среди «длинных высокопарных речей». В целом, по мнению Толстого, шекспировская трагедия — «изуродованная, очень хорошая древняя история», из которой получилось «нелепое произведение». Дикий Амлет саги Толстому больше по душе, чем умствующий Гамлет Шекспира.

Факт очень знаменательный и не легко объяснимый: два русских писателя, внесших каждый огромный вклад в литературу больших идей, подвергших суровой критике несовершенства и пороки своего общества, воплотившие замечательные образы трагических правдоискателей, оба ополчаются против Гамлета, в котором не приемлют его, если разрешить себе часто применяемое тогда выражение, «озлобленный ум». Война с ветряными мельницами? Кровная месть за отца? И то и другое в нравственном плане бесспорно и всем понятно А вот трагедия гамлетовского «горя от ума» почему-то малопривлекательна, пугающа. Такое недоверчивое отношение к умственному критицизму, будто бы обязательно атомизирующему личность и делающему ее безразличной к думам, заботам, чувствам других, упускает из виду, что сомнение сомнению рознь, что отрицание вследствие жажды иного, лучшего — во всех отношениях благородно. Изобличения Гамлетом не только явных преступников, но и снисходительных к своим и чужим прегрешениям или просто близоруких в делах морали ничего общего не имеют с копанием во всяких мерзостях ради собственного удовольствия. В противном случае придется снять вину с общественного порядка, сгубившего Гамлета, и переложить ее на самого Гамлета. Или упрекать Датского принца в том, что он слишком неуступчив, неуживчив, слишком требователен к людям.

В грандиозной картине, нарисованной гением Шекспира, из народной почвы вырастают преданные своим господам слуги и служанки, верные своему королю лучники, проявляющие мужество патриотизма, как и вожаки массы, идущей против закона и власти. У Шекспира нет ни особой идеализации народа, ни принижения его. Вот почему Гамлет мог появиться только на верхней ступени общественной лестницы. Однако пропасти между ним и народным миром нет никакой — юмор или трагизм в равной степени соединяют их. Свободный от предрассудков ум отрезал Гамлета от привилегированного правящего класса и сблизил с возмущенным плебеем, с угнетенным людом. Потому-то шекспировский Гамлет — трагический герой, а не «интеллигент», оторванный от народной почвы в духе маленьких гамлетов, расплодившихся в XIX веке. Что Гамлет так и не соединился с народным миром, это трагическая истина его эпохи, всемирно-исторический факт, а не проявление тенденциозности драматурга. Шекспирологи, приписывающие Гамлету «аристократизм духа», старательно умалчивают, что и он и народ не приемлют один и тот же порядок вещей.

Защитим, однако, Гамлета от нападок тех, кто из самых лучших побуждений, как Тургенев, порой даже из подлинного демократизма, как Толстой, считают «интеллектуальность» всегда безкорневой, непочвенной, себялюбивой и бесплодной. Доказательства при этом приводятся не лишенные убедительности — многие поражения, которые она испытала в ходе истории. Верно, поражений было не мало, но ведь не меньше досталось и пресловутому «чутью» примитивных натур. Сторонники коллективно-стихийной мудрости, нередко идеализируя даже круглое невежество, ведь тоже не знают, как избавить человечество от гнета и деспотизма. Все зависит от степени исторического опыта и политического развития людей труда. Во всяком случае, мировая литература изобилует примерами, когда не только народные типы и характеры выражали глубочайшие стремления народа к справедливости. Если Белинский назвал энциклопедией русской национальной жизни XIX столетия роман «Евгений Онегин», то «Гамлет» не только энциклопедия английской национальной жизни своего века — по уровню и сложности идей, глубокой символике и грандиозной масштабности образов эта драма отражает целую эпоху в истории человечества. А что означает человечество без его народной основы? Бесплотную абстракцию.

Возвращаясь теперь к двум противоположным оценкам Гамлета — одна: богат умом, но никому пользы не приносящим; другая: трагически беспомощный, но суровый, справедливый судья своего общества — мы согласны не с Тургеневым и Толстым, а с Белинским и Герценом. Принц Датский, ставший просто человеком, человеком с большой буквы, принадлежит великой демократии нашей планеты, и только ей.

В наше время на Западе присваивают себе Гамлета буржуазные писатели, переделывающие его на свой лад, критики и философы, обрадованные своей находкой: герой тоски и одиночества — что может больше походить на современного пессимиста, разве не в этом герое первоистоки декаданса?

Как будто всякий пессимизм — свидетельство декадентского понимания жизни. Философ середины прошлого века Шопенгауэр утверждал: трагедия как поэтический жанр внушает человеку отвращение к жизни, показывает нам жуткую картину «торжества злобы» и «бессилия героев», которые после долгой борьбы и мук «отрекаются от своих целей». Неправда это! Вот Гамлет ни от чего не отрекся, не развенчивает все нравственное и прекрасное, а только считает эти высокие ценности, к несчастью человечества, навеки исчезнувшими. Апостолы новейшего искусства в капиталистических странах превращают его в предтечу модного сегодня «антигероя», в то время как он свою пассивность ставит себе в тягчайшую вину. Романтический Гамлет — в этом есть еще какая-то доля истины; Гамлет-декадент — абсурд от начала до конца.

Некоторые буржуазные философы спекулируют на том, что Гамлет в последний миг своей жизни говорит: «Остальное — молчание». Эти слова искажаются таким образом, будто Гамлет хотел сказать, что тайны бытия не дано постигнуть слабому человеческому уму, и лучше всего молчать. Оказывается, люди, владеющие видимостью истины, способны действовать, а люди, открывшие подлинную истину, обессилены своей же мыслью; Фортинбрасы даже не догадываются о своем неведении, Гамлеты же бездействуют именно потому, что заглянули за пределы реальности — в «потусторонний» мир, и поняли, что всякое реальное существование абсурдно. Раз все кончается молчанием, то бессмысленно за какие-нибудь идеалы бороться... Так превращают Гамлета из человека, в основном поглощенного социальными вопросами внутренне испорченного мира, с которым он связан как живая индивидуальность, в современного буржуазного скептика, оцепеневшего от своей же неспособности разобраться в окружающем. Но что бы там о нем ни говорили, шекспировский Гамлет беспощадно осуждает гнусную действительность своего общества, а не жизнь вообще.

«Совесть беседует только в форме молчания» — таково мнение реакционнейших философов Запада. Между тем Гамлет нам дорог именно потому, что он не молчит. Совесть не может оставаться безмолвной, иначе она становится вывеской трусости. В своем трагическом споре с миром Гамлет почти одинок, лишь добрый, честный Горацио его понимает. И все-таки Гамлет «выкрикивает» свою боль, свое возмущение. Сказать вслух о дурном, тем более ужасном, — иногда целый подвиг, даже если это не сразу вносит перемены в жизнь людей. Знаменательный факт: Гамлет появился на подмостках английского театра уже в самом конце правления Елизаветы I, когда во славу принципа, согласно которому монархи имеют «божественное право управлять несправедливо», даже вынужденное молчание, или как историки называют это: «молчание ужаса», не спасало от репрессий тех, кого заподозрили в опасных для правительства убеждениях.

Слова, слова, слова! — это восклицание Гамлета — стон исстрадавшейся души. Слово в известные эпохи обречено на бессилие, но не всегда; бывает, что оно становится и великой силой. Трагедия Гамлета — несоединимость правды и действия. Соедините Гамлета с Прометеем, которых рядом — для контраста — поставил Гюго, и проблема решена. Так или иначе, сказанное Гамлетом не пропало даром. Оно будоражит наш мозг, делает наше интеллектуальное зрение более глубоким, служит для нас примером заинтересованно личного отношения к моральной стороне жизни и в быту и в политике, вызывает в нас недоверие к тому, что иные торопятся выдавать за полное благополучие. Вот что дает основание считать Гамлета нашим соратником сегодня и вот почему он завоевал себе прочное место среди «вечных спутников» человечества, если воспользоваться выражением Ромена Роллана.

Теперь должно быть ясно: Гамлет и гамлетианство — не одно и то же. Гамлетианство принадлежит истории, и Гамлет как провозвестник «мировой скорби» — также. Высмеивая некоторых деятелей эмигрантского подполья, которые пытались играть роль людей дела, но так и остались фразерами, Ф. Энгельс вспомнил героя Шекспира: «...сколько бы Гамлет ни твердил об энергии, он всегда останется Гамлетом». Об этих же бездеятельных деятелях Энгельс сказал, что они «попадают скорее в комическое, чем в трагическое противоречие с самими собой...»1 Тут и обозначена нужная нам грань. Гамлет находился в трагическом противоречии с самим собой, а заговорщики XIX века, напяливавшие на себя мрачные маски и оторванные от движения масс, всего лишь смешны. Там трагедия, здесь — фарс. Энгельс использовал имя Гамлета как синоним гамлетианства, и не больше того. Но так же как Дон-Кихот не только олицетворение донкихотства, а сложный образ человека, величественного, гуманного, чудаковатого и трагичного одновременно, так и Гамлет гораздо богаче, шире и сложнее того, что понимают под гамлетианством.

Историческая почва для повторения гамлетовского «комплекса» все более и более суживалась. Мощные социальные движения, часто приводившие к революционным переворотам, уже в XIX веке все чаще увлекали за собой и недовольных «одиночек». Неоднократно возникавшие после Возрождения идейные кризисы имели лишь преходящий характер. Такой же характер носили и духовные драмы отдельных выдающихся личностей, как было с Жан-Жаком Руссо, которого Гейне назвал Гамлетом Франции, как было с целой партией европейских романтиков разных стран — печальников «мировой скорби», предвосхищение которой принадлежит тому же Гамлету. «Лишние люди», точнее, люди, ощущающие себя лишними, эти Гамлеты XIX века с их душевным надломом, унылой тоской всегда уступают по силе мысли своему великому прообразу. Недаром же го, что было когда-то всемирно-исторической трагедией, удается теперь скорее в лирическом, чем в драматическом выражении — это и у Байрона, Леопарди, Мюссе, и у других поэтов. Чем более ясными и различимыми становятся цели человечества в ходе его развития, тем меньше остается оснований для культа Гамлета.

Однако, «несмотря на чуждость нам многих понятий эпохи Шекспира, — говорит советский шекспировед А. Аникст, — отразившихся в "Гамлете", его трагедия волнует нас и находит отклик в нашем сознании». В самом деле, факт неоспоримый: это произведение не только не скрылось с горизонта духовных интересов человечества, но продолжает занимать прочное место в орбите его умственной и эмоциональной жизни. Тупик, в который зашел гуманизм Возрождения и трагически переживал Гамлет, в истории человечества не был единственным; в другие эпохи, поближе к XX веку, не раз возникали надломы в гуманистическом жизнепонимании, разумеется, в иных формах, соответственно новым условиям исторической действительности. И сколько бы ни было оснований для оптимизма общественной мысли, она не раз омрачалась пессимистическими настроениями, которые впервые выразил так ярко шекспировский Гамлет. Слишком много противоречий рождает ход истории, чтобы дух сомнений, грызущий сердца и умы людей, мог сразу и окончательно утратить всю свою силу. «Вы принадлежите всем векам и всем странам, — говорил, обращаясь к Гамлету, Анатоль Франс. — За три столетия вы ни на час не постарели. Душа ваша — сверстница наших душ. Мы живем одной жизнью, принц, и вы — то же, что и каждый из нас: человек среди всеобщего зла».

Гамлет — герой интеллекта и совести, и этим он выделяется из всей галереи шекспировских образов. Отелло великодушен, благороден и в то же время наивен, дик. Лир, пока он у власти, эгоистичен, как ребенок, а гуманная мудрость приходит к нему в форме безумия. Макбет умен, широк, могуч в своих страстях, но страсти эти темные, честолюбивые, аморальные. Только в Гамлете соединились блестящая цивилизованность и глубокая чувствительность, усовершенствованный образованием ум и ничем не поколебленная нравственность. Он ближе, роднее нам, чем все другие герои Шекспира, и силой своей и слабостью. С ним гораздо легче мысленно «подружиться», через него как бы сам Шекспир непосредственно общается с нами. Если Гамлета так легко полюбить, то это потому, что в нем мы чувствуем в какой-то мере себя; если иногда так трудно его понять, то это потому, что мы и себя не совсем еще хорошо знаем.

Гамлетианство — символ трагического одиночества, но Гамлет вовсе не хочет оставаться навеки непонятым. Светлый финал трагедии вовсе не в похвале Гамлета по адресу Фортинбраса, а в просьбе, обращенной к Горацио, остаться жить в «суровом мире» с целью поведать людям всю правду о нем. Пропасть разочарования и стремление сохранить о себе добрую память в потомстве — не противоречие ли это? Но в этом противоречии и заключена сущность Гамлета. Иногда кажется, что Гамлет вот-вот превратится в мизантропа. Однако, при всех своих разочарованиях, Гамлет в глубине души любит людей, и к роду человеческому он относится не по принципу: «Что мне Гекуба, и что я ей». Вот где гуманистический оптимизм великой трагедии, вызывающей в нас подъем духа. Подтверждая исконное право человека на сомнения, на искания мысли, углубляя в нас чувство справедливости и непримиримости ко всем видам лжи, Гамлет передает нам свое завещание через головы современников, через границы своего «железного века» и всех «железных веков» истории, а их было немало.

Гейне как-то сказал: «Сердце поэта — средоточие мира», и если мир «надорван по самой середине», то лишь прозаичный и эгоистичный человек может хвастать тем, что его сердце осталось целым. «Через мое сердце, — завершает эту замечательную мысль Гейне, — прошла великая, трещина мира». В мировой литературе нет еще одного образа, к которому было бы так легко применить этот девиз поэта; мы перефразируем его: «Через сердце Гамлета прошла великая трещина мира».

Гамлета повторять нечего и незачем. Но то, что является душой этого образа, волнует нас и будет всегда волновать. Гамлетианство умерло, Гамлет жив.

В нелегкой борьбе за лучшее будущее, и не только против сил зла, но и против всевозможных иллюзий, свойственная Гамлету беспощадность мысли и жадность к истине — особенно вдохновляющи. Трагически мужественный разум Гамлета — одно из самых прекрасных подтверждений горьковского афоризма: «Человек — это звучит гордо».

Примечания

1. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 18, стр. 512.