Счетчики






Яндекс.Метрика

Шекспировские пейзажи

Недавно в Англии мне удалось повидать места, связанные с искусством Шекспира. Но вместе со старинными домами и замками в памяти появлялись и другие — воображаемые пейзажи; их очертания задолго до поездки создала сама поэзия автора. Иногда реальность совпадала с воображением; нередко увиденное отличалось от казавшегося. Я попытался понять причины совпадения и отличия, это натолкнуло меня на мысли о некоторых свойствах шекспировской поэтики. Название главы условно: речь пойдет не только о пейзажах, но о портретах, вещах, статуях.

Начну с вещи.

Приходится идти довольно далеко. Мы странствуем длинными улицами, где вместо домов книжные полки, переходим мостики над залами со шкафами. Спиральными лестницами, мимо этажей книг, мы спускаемся в подвалы, заполненные комплектами журналов и газет, стопками брошюр.

Перед нами дверь. Сопровождающий меня человек просит зайти в помещение. В небольшой комнате стол, несколько стульев. На столе пюпитр. Меня просят присесть, обождать.

Это один из кабинетов библиотеки Британского музея.

По приезде в Англию мне, режиссеру, работающему над трагедиями Шекспира, естественно, захотелось увидеть первое издание шекспировских пьес. Господин С.Е. Чайльдс, заместитель директора, спросил о моей профессии, причине интереса именно к этому изданию. Немного подумав, он предложил следовать за ним.

И вот я сижу подле стола, жду.

Дверь открывается: в руках господина Чайльдса большая книга в красном сафьяне. Однако это не переплет, а только футляр. Господин Чайльдс открывает крышку и вынимает из сафьяновой коробки книгу.

— Нам пришлось идти такой долгой дорогой, — говорит он, — потому что я считал недостаточным показать вам это издание в витрине экспозиции, под стеклом.

Он бережно опускает книгу на пюпитр.

— Вам необходимо не только увидеть, но и потрогать ее руками. Я вас оставлю с ней наедине.

Передо мной одна из величайших библиографических редкостей — первое издание шекспировских сочинений, так называемое «фолио».

...Он умер в 1616 году. Завещание было подробным. Говорилось даже о какой-то кровати похуже; однако произведения не упоминались. Рукописи драматурга тогда редко представляли самостоятельный интерес. Пьесы являлись имуществом актерской компании. Трагедии и комедии Шекспира принадлежали театральной труппе.

Через три года умер глава труппы, ее первый актер Ричард Бербедж, тот, кто был Отелло, Лиром, Гамлетом.

Потом, при исполнении «Генриха VIII», театральная пушка неудачно выпалила, огонь зажег соломенный навес над сценой; «Глобус» сгорел.

В 1670 году закончился род Шекспира. Прямых наследников имени больше не существовало. Дом и земельный участок перешли к . чужим людям.

Могло случиться, что, кроме гроба — прогнивших досок и истлевшего тела, — от поэта сохранились бы лишь две поэмы, напечатанные при жизни, и восемнадцать пьес, изданных, вероятно, без согласия автора.

Больше половины драматических сочинений могли остаться неизвестными. Сберегли его искусство не меценаты или ученые, но товарищи по нелегкой актерской работе, друзья, такие же труженики, каким был он.

Два актера собрали тексты тридцати шести пьес. На заглавном листе Джон Хеминг и Генри Конделл написали, что издают книгу по рукописям. Но ученые не доверяют этим словам. Вероятно, рукописи были неполными, многих листов уже не хватало, оставшиеся страницы, как обычно в театральных экземплярах, пестрели вымарками и вставками. Некоторые пьесы пришлось восстановить по отдельным ролям. Кто-то припоминал, кто-то подсказывал, отсебятины сходили за слова автора. Так образовался первый свод. В 1623 году вышла в свет эта книга. Она была отпечатана большим форматом — в лист (фолио), меньшие — в четвертушку — назывались «кварто».

Хеминг и Конделл, объясняя цель издания, нашли достойные слова. Не стремление к выгоде увлекало составителей, писали они в предисловии, нет, им попросту хотелось «сохранить живую память о столь бесценном друге и товарище, каким был наш Шекспир».

Бесценный друг и товарищ, наш Шекспир. Это — ясное, хорошее определение, даже если оно относится к человеку, близкому не только двум актерам, но и человечеству.

Состарились и умерли Хеминг и Конделл; их погребли рядом. Пуритане закрыли все театры в Англии. А книга только начинала свою жизнь.

Мы с ней наедине, с этой книгой. Я раскрываю кожаный переплет: потемневшая старинная бумага, бережно разглаженная величайшими специалистами библиотечного дела, глубокая черная печать, одно из первых тиснений.

«Господина Вильяма Шекспира
комедии
хроники и
трагедии...»

Под заголовком гравюра голландского художника Друсхоута. На темном фоне лицо мужчины с большими спокойными глазами, лоб полысел, волосы закрывают уши. Кто же этот человек? Автор бессмертных произведений или попросту вымысел художника? Бен Джонсон в стихах, посвященных памяти Шекспира, советовал смотреть не на черты портрета, но постичь свойства ума, души писателя.

Чтобы последовать этому совету, понадобилось время. Когда в 1757 году Старая королевская библиотека была передана в Британский музей, в ней не было Шекспира. Через два года книгохранилище открылось для публики, но сочинения этого автора все еще не стояли на полках. Основанием шекспировской библиотеки послужил дар Давида Гаррика — собрание старых английских пьес. Актеры продолжали сохранять память о друге и товарище.

Музей получил эту коллекцию в 1779 году; через год фолио пропало.

Теперь количество изданий Шекспира на всех языках неисчислимо. Однако фолио в Британском музее только пять; портреты сохранились лишь в трех книгах. Каждый экземпляр тщательно изучен, измерен, подробно описан. У одного поля тринадцать и три восьмых на восемь и одну вторую дюйма, у другого — двенадцать и семь восьмых на восемь и три восьмых.

Хорошо, когда история заставляет интересоваться даже размерами полей книги.

Поля фолио измеряются десятыми дюйма, но для строчек стихов нет видимых мер. Гейне с горечью писал, что, может быть, наступит время, когда лавочник будет взвешивать на одних и тех же весах сыр и стихи. Трудно не задуматься над тем, как быстро дряхлеет, становится архаичным многое из написанного о Шекспире, однако сами произведения хранят всю свою жизненную силу. Вымеренное на весах не может соперничать с тем, что создано невидимыми измерениями.

Тот, кто неподалеку от этой комнаты, в большом круглом зале, работал над «Капиталом», отлично понимал множественность этих мер искусства — и отчетливо чувствуемых и еле ощутимых. Восхищаясь монологом Тимона Афинского о сути денежного обращения, Маркс не забывал вспомнить и пса Краба, потому что «один только Лаунс со своей собакой Крабом больше стоит, чем все немецкие комедии вместе взятые», и «в одном только первом акте «Виндзорских кумушек» больше жизни и движения, чем во всей немецкой литературе».

Лишь невидимыми измерениями можно передать в искусстве жизнь и движение. Жизнь и движение переполняют эту книгу.

Я осторожно перелистываю страницы фолио. Есть в первых изданиях своя прелесть: способ печати, сорт бумаги как бы хранят какую-то реальную частицу самого времени. Старинная прочная шершавая бумага. Прочные шершавые слова.

«Осязанию твоему подлежать будет всегда гладкость, — писал Радищев о ценителях непрочных льстивых слов. — Никогда не раздерет благотворная шероховатость в тебе нервов осязательности».

Столетия не смогли стереть благотворной шероховатости шекспировских строчек.

Как хорошо, что мне удалось познакомиться с фолио именно так, в пустой комнате книгохранилища, держа в руках это издание. Но насколько труднее «потрогать руками» жизнь, отраженную этой книгой.

Определение цвета «кирпичный» мало что говорит. Здания Амстердама, Гамбурга или Бирмингама, построенные из кирпича, несхожи по тону.

Из особых, как бы игрушечных кирпичей сложены дома по дороге в Стратфорд. За окном машины проходят белые, оштукатуренные стенки, разграфленные черными балками креплений, черепичные крыши, красные ставни; двери иногда выкрашены ярко-желтой краской. Цвет кирпича меняется: уже Не красный, но серый, белый. За воротами остаются маленькие гостиницы, пивные, вывески на кронштейнах, укрепленные под углом к стене. И все это — дубовые балки, чугунные решетки, названия на вывесках: «Святой Георгий», «Единорог», «Красный лев», «Лебедь» — как бы возвращает приезжающих к временам Шекспира.

Катят машины. Из окна едущей впереди высовывается рука шофера, он показывает пальцами: можно обогнать. Проезжают зеленые двухэтажные автобусы, модные дорогие машины, похожие на разрезанные пополам авиабомбы, неторопливо движется старенький форд: пожилая дама в больших очках сидит за рулем; набирают скорость цветастые мотороллеры.

Двадцатый век по комфортабельному асфальту проезжает мимо шестнадцатого.

Шестнадцатое столетие отремонтировано до глянца, выстирано и выглажено до накрахмаленной белизны. Оно аппетитно, как обертка шоколада.

Спокойная река, деревья, наклонившиеся к воде. Плывет лодка; две девушки — одна в ярко-красном свитере, другая в зеленом — сидят на веслах.

Это Эйвон. Мы в Стратфорде-на-Эйвоне; здесь родился Шекспир. Забыть об этом нельзя. Шекспир входит в жизнь сразу же, немедленно, без предисловий. Нельзя съесть яичницу, не осененную его портретом: он украшает заголовки меню. Бросив окурок, рискуешь попасть в лицо автора «Ромео и Джульетты»: оно на пепельнице. Рассматривая журналы в киоске, видишь, что знаменитый стратфордец писал и комиксы.

«Не истощайте ваши нервы до последней степени, — призывает одно из объявлений в брошюре, посвященной Мемориальному театру, — Шекспир слишком сильная нагрузка для человеческих сил. Зрителям, измотанным его искусством, нельзя пренебрегать терапией. В Стратфорде вы можете быть истерзанными Отелло или Лиром...»

В чем же спасение?

«Всего десять минут после окончания спектакля, и вы в отеле Уэлкомб... меню так же разнообразно, как шекспировские монологи...»

— Хотели бы вы совершить осмотр «кратким путем»? — спрашивает хранитель дома, где родился Шекспир.

Оказывается, уже выработана технология ускоренного восприятия музеев. Ознакомление на рысях. Быстрый ход, мгновенные остановки у нескольких достопримечательностей (знаменитых, курьезных), покупка открыток, фотография на историческом фоне.

В Европе накопился фольклор о разного рода туристах. В Оксфорде мне рассказывали, как владелец одной из кинофирм Голливуда, увидев средневековые солнечные часы, расхохотался: «Подумать только, даже часы не могли придумать!..»

В Эдинбурге по залам дворца Холируд бродил, заложив руки в карманы брюк, полный невеселый человек. Несмотря на музейную обстановку, мужчина довольно громко, хотя и без увлечения, насвистывал. Мои спутники объяснили: это гид. Он опытным взглядом оценил нас и, решив, что мы не стоим его внимания, бережет силы.

— Почему же нужно беречь силы? — удивился я.

Это выяснилось очень скоро.

Компания американских туристов вошла в зал. Трагическое пламя вспыхнуло в глазах гида.

— Леди и джентльмены, — приступил он к делу, — вы находитесь в зале, где в 1566 году зарезали любовника королевы. Внимание, взгляд на пол!..

Рассказчик перешел на свистящий шепот:

— Кровь ручьями текла по этим плитам! Убийцы искололи кинжалами тело Давида Риччо... Не менее пятидесяти ужасных ран!..

Лохматая девица в штанах фасона «матадор» — синих в оранжевую клетку и красных шлепанцах на босу ногу перестала жевать шоколадку.

— За мной, леди и джентльмены! — призвал гид. — Здесь, держась своими прекрасными руками за эту дверь, стояла беременная Мария Стюарт. Тьма! Крики убийц! Стоны любовника! Одно из наиболее кровавых преступлений. Переходим в спальню несчастной Марии...

«Долгим путем» мы идем по домику, где родился Шекспир. Хранитель музея — образованный, любящий свое дело человек, говорить с ним — одно удовольствие. Он показывает коллекции — немного экспонатов, как простые, обиходные вещи. Он как бы запросто относится ко всем этим предметам. При таком подходе все становится близким. Начинаешь чувствовать себя, как в Ленинграде, на углу Литейного проспекта и Бассейной, когда поднявшись во второй этаж, останавливаешься на обычной лестничной площадке перед ничем, казалось бы, не примечательной дверью. Маленькая медная дощечка: «Николай Алексеевич Некрасов». Звонишь. Дверь открывается. Передняя, комнаты. Это не музей, просто квартир здесь живут. Хозяина и его близких не дома.

....Пошел» погулять на набережную, а возможно, и уехал ненадолго, в Москву владелец небольшой дачи в Ялте. Он и лекарства не убрал с ночного столика. Только пальто хозяина и пенсне на шнурке почему-то помещены в витрину под стекло. Здесь редко называют этого отсутствующего человека по фамилии, говорят: «Кусты посадил Антон Павлович...»

Вышли обитатели домика в Стратфорде, отправились куда-то по делам, ведь, как говорил Гамлет: «У всех свои заботы и дела». Вот хозяева и ушли, а нас в их отсутствие любезно пустили в помещение; мы ходим, смотрим — мешать некому. Ловишь себя на мысли, будто они, эти люди, покинули свои комнаты вовсе не три с половиной столетия назад, а совсем недавно, незадолго до нашего прихода.

Мы идем по небольшим, чисто побеленным комнатам с дубовыми подпорками и кирпичными каминами, открываем невысокие двери, подымаемся по деревянной лестнице. Это проход не только по квартире, но и по жизни.

В комнате — кровать, колыбель. Здесь родился Шекспир.

Еще несколько шагов. Еще несколько лет. Кухня, очаг, шест, прикрепленный к потолку; невысоко от пола к нему прибита маленькая палка с обручем — он обхватывал талию ребенка: мальчик переставлял ножки, учился ходить.

Входишь, минуя годы, в другую комнату: школьная парта, изрезанная ножами ребят шестнадцатого века. Она взята из Стратфордскпй грамматической школы. Шекспир учился в этой школе греческому и латыни.

Его ли это вещи? Вероятна, не то предметы шекспировского столетия, но вряд ли он сам лежал именно в этой колыбели, сидел как раз за этой партой. Но его колыбель была такой же, и учился он за подобным столом. И не только парты шестнадцатого века походили одна на другую, но и большинство нужных людям жизненных вещей всех столетий оказываются чем-то схожими. Что из того, что у этой кровати небольшие резные колонки и балдахин? Кровати всех рожениц хранят память о схожих муках и схожем счастье. И первые шаги всех детей, охраняемые деревянной загородкой или этой палкой с обручем, схожи.

Простая человеческая жизнь проходила в стратфордеком доме. Здесь трудился отец — перчаточник, готовила пищу мать, ели за тяжелым дубовым столом, рожали детей и, когда приходило время, умирали. Эту жизнь можно «потрогать руками», настолько она человечна, знакома.

Проходя по чистым и светлым комнатам, думаешь об искусстве поэта, — он еще ребенком учился здесь ходить, чтобы потом пойти по дорогам всех стран как свой, близкий человек, наш Шекспир. Иногда непривычны гиперболы его стихов, легендарны фабулы, но суть человеческой жизни, изображенной им, чем-то сходна со всеми жизнями и с твоей жизнью как схожа колыбель шестнадцатого века со всеми колыбелями и с твоей колыбелью. Люди узнают в его искусстве несправедливость, которую им довелось испытать, и мерещившееся счастье. Не случайно условия, в которых жили большие художники, редко представляются даже современному глазу экзотическими или курьезными. Стиль дворцовых залов и модных вилл меняется куда решительнее, нежели домов, где трудились гении.

Хочется сохранить в памяти этот небольшой дом, побеленные низкие комнаты, обиходные, простые вещи. Мы, режиссеры, ставящие Шекспира, нередко показываем его образы так, будто они были сочинены человеком, выросшим на паркетах, среди колонн. Внешний масштаб — «короткий путь» к шекспировскому искусству.

Однако этот дом был не только местом рождения великого человека, но также имуществом. И тут начинается вторая, по-своему интересная история. Так они и существуют, развиваясь как бы в параллельном действии, судьба Шекспира и судьба собственности.

Джон Шекспир, гражданин Стратфорда, владелец дома, передал собственность Вильяму, своему сыну; потом она перешла к старшей дочери поэта. Затем другие родственники вступили во владение наследством. Пришло время, род закончился, прямых наследников больше не было. Собственность перешла в чужие руки. Новые хозяева превратили часть здания в маленькую гостиницу. У дверей прибили вывеску на кронштейне; деревенский маляр написал голову девушки.

В доме, где поэт провел свою юность, валялись приезжие; хозяин гостиницы торговал ночлегом и пищей.

В честь шекспировских премьер чеканились медали; начали выходить бесчисленные тома исследований его творчества.

Теперь там, где началась его жизнь, раздавались удары топора, пахло кровью и сырым мясом. Не следует предполагать драмы: в нижнем этаже мясник открыл свою лавку. Висели освежеванные туши, хозяйки покупали фарш, вырезку.

Гаррик, Эдмунд Кин, Мочалов прославляли образы Шекспира; его уже назвали великим Гете, Стендаль, Пушкин, Белинский. Слава росла, а собственность меняла хозяев.

В 1847 году на заборах появилась афиша, набранная крупным шрифтом: «Волнующая сердце реликвия», «наипочтеннейший памятник величайшему из живших на земле гениев» будет продаваться 16 сентября с аукциона. Курсив кричал о «бессмертном барде» и «славнейшем периоде истории Англии». Возвышенные слова должны были взвинтить цены, усилить надбавки к объявленной стоимости.

«Это был шедевр паблисити», — пишется в книге, посвященной истории стратфордского музея.

Объявление взволновало общество.

«Нечто режущее слух заключено в этой афише! — восклицал обозреватель «Таймса». — Спекулянты вытащат постройку из фундамента, приделают к дому колеса и покатят его, как фургон

с дикими зверями, великанами или Карликами, По Соединенным Штатам Америки».

Государство все еще не считало необходимым приобрести этот дом, сохранить его для народа. Нашлись люди, организовавшие комитет для сбора пожертвований в фонд покупки исторического здания. Способы сбора были различны. На стене музея — афиша «Виндзорских кумушек»; одну из ролей исполнит любитель, его фамилия Чарльз Диккенс.

Комитет купил этот дом (вместе с домом дочери Шекспира) за три тысячи фунтов. В 1857—1864 годах здания были реставрированы.

В начале его существования дом-музей посетила тысяча человек, в 1956 году — двести тридцать тысяч. Доски пола натерты до блеска. Люди со всех континентов прошли по этим доскам. Вместе со мной идут чернобородый индиец в белой чалме, французские студенты, шведское семейство.

Конечно, среди посетителей бывали разные люди. Я возмущаюсь, увидев следы легкомыслия туристов, пожелавших увековечить и свое имя у подножия знаменитой горы. Стекла, вставленные в старинные окошки, изрезаны подписями.

Какое варварство!

Я читаю фамилии: Вальтер Скотт, Генри Ирвинг, Эллен Терри...

Нет, не всегда следует осуждать привычку посетителей оставлять свои подписи на стеклах знаменитых зданий.

Сад при домике. Здесь выращены деревья и цветы, названные в поэзии Шекспира. Мне по душе этот памятник. Сад хранит тепло шекспировской поэзии, он меняется изо дня в день, живет вместе со всей землей. Каждым летом загораются веселые краски, возникают запахи, и вновь сплетается венок Офелии. Вот розмарин — знак верной памяти, анютины глазки — размышлений, маргаритки — ветрености и легкомыслия. Клумба фиалок-это эмблема любви; помните, они все завяли, когда умер отец Офелии. Легкий ветерок колышет ветви ивы — печального друга Дездемоны...

Из домика в саду еще не росли все эти цветы, деревьев было меньше, и ростом они были ниже — вышел молодой провинциал, чтобы отправиться в путь, искать фортуну, как тогда говорили. Много легенд сочинили об этом юноше. Согласно преданиям, он был и воспитателем в католической семье, и помощником педагога в школе, где прежде учился; какой-то лорд обвинил его в браконьерстве, и бродячие комедианты увлекли юношу в дорогу. Этих предположений немало, однако для них не нашлось оснований, все они оказались недостоверными.

Но известно, из слов современников, и прежде всего из его собственных слов, время, по которому он странствовал. Он шел по дикой земле своего века. По старому, исхоженному большаку брели орды бродяг; землепашцев согнали с полей, чтобы превратить пашни в пастбища: шерсть была в цене. Король Лир встречал своих подданных, нагих несчастливцев. В тяжелом тумане стояли хмурые каменные башни, и ведьмы пророчили корону Макбету и кровь народу. Гудели похоронные колокола: от села к селу гуляла черная смерть, Усталые лошади тащили тяжелую поклажу, люди бранились, слух шел о мятеже. Кровавая комета пронеслась над землей, и заговорщики окружили трон. Топор палача отсчитывал царствования.

На рассвете толстый бездельник выходил из харчевни. В постоялых дворах желтым светом мигали фонари извозчиков. Собачьи места! Изъязвленные спины лошадей, гнилой горох и чечевица. Заели блохи. Даже ночных горшков нет, и приходится мочиться в камин. Карьеристы и висельники окружают Фальстафа, а кабатчик примешивает в херес известь, чтобы отбить вкус кислятины.

...Приятно ехать автомобильной трассой мимо реставрированного для туристов царства славной королевы Бэсс. Опрятный шестнадцатый век радует глаз, возбуждает аппетит, а на стратфордские рестораны грех жаловаться. Но эти чистенькие картинки из детских книжек пропадают из памяти, как только вспоминаешь шершавые шекспировские слова. И вместо покоя пути, укатанного катками, возникают щербатая и грязная нелегкая дорога, набухшие сыростью балки, покосившиеся дома, кривые судьбы,

Девяностые годы шестнадцатого столетия. Немецкий путешественник, въехавший на лондонский мост, заинтересовался высокими пиками; на остриях гнили головы казненных. Немец остановился, сосчитал: тридцать четыре головы. Лодки плыли по Темзе, они причаливали к другому берегу; там, за чертой города, стояли высокие, суживающиеся кверху башни. Старинная гравюра — вид Лондона — снабжена надписями. Над одним из строений «Медвежий садок», над другим «Глобус». В одном — псы травили медведей, в другом — играл Шекспир и играли Шекспира. Внутри башни была открытая площадка для игры; зрители сидели в галереях и стояли на земле, окружив подмостки. Крыши не было. Соломенный навес защищал помост. Над театром было небо; флаг с латинской надписью «Весь мир лицедействует» развевался по ветру.

Однако, когда речь шла не обо всем мире, но об актерской труппе, дело усложнялось. Для получения права играть актеры должны были иметь покровителя. Компания Бербеджа носила имя графа Лестера, потом лорда-камергера. Так они и назывались — люди лорда-камергера. Иначе, согласно закону, их, как бродяг, ждало раскаленное железо и плети.

Вильям Шекспир — человек лорда Лестера, потом лорда-камергера — трудился в этой труппе больше двадцати лет. Постоянных актеров было немного: от восьми до четырнадцати человек. С этими людьми Шекспир провел почти половину своей жизни. Он играл вместе с ними, писал для них новые пьесы, переделывал старые, участвовал в общих доходах и вкладывал заработок в постройку нового здания. Вместе со своими товарищами он трудился круглый год. Спектакли начинались после полудня, и конечно часто приходилось писать и репетировать ночами: театральная работа требует спешки. Труппа играла и при дворе, в столовых вельмож, Летом нужно было странствовать по городам, представлять в замках и гостиницах. Компания бедствовала, когда дела не шли, боролась с конкурентами; те подсылали соглядатаев и воровали пьесы. В моду входили детские труппы, — это угрожало сборам. Актеров нередко проклинали в церквах; пуритане добивались запрещения театров как рассадника нечисти, заразы.

Наука изучила множество фактов, относящихся к труду Шекспира. За последние годы ученым удалось восстановить даже в деталях театральные здания эпохи, выправить тексты, понять актерскую технику. Результаты оказались важными. Уже достаточно было написано о всеобъемлющем гении и бессмертии его творчества. Пришло время увидеть не божьего избранника, а труженика, его товарищей по работе, зрителей, для которых он писал. От знания всего этого не пропадет уважение к гению и уверенность в его бессмертии.

И может быть, среди многих обстоятельств цена билета имела особое значение. Бербедж построил малоудобное помещение, но добился общедоступности спектаклей. Шекспир писал для различных зрителей, но те, кто платил пенни за вход, решали успех пьесы. Рядом с ними вплотную, лицом к лицу, стоял на подмостках сам Шекспир, и его товарищи — актеры — говорили слова, им сочиненные.

С трех сторон эти зрители окружали труппу Бербеджа; именно к ним обращались исполнители. Часто писалось о причудливой обстановке представлений: клубах табачного дыма, разносчиках с едой и напитками, игре в карты. Возможно, все это так и было. Но еще более вероятно, что, когда Яго рассказывал Отелло о неверности Дездемоны или Гамлет говорил с Офелией, в карты не играли и прекращали закусывать. Пьесы Шекспира не написаны для вялой, малозаинтересованной аудитории.

Вряд ли стоит считать этих зрителей грубыми и невосприимчивыми. Из среды лондонских подмастерьев вышел Кристофер Марло, а столетием раньше буйство французских школяров заканчивалось не только поножовщиной, но и стихами Франсуа Вийона. Было время великих изменений, решительных перемен. Современник писал: «Джентльмены стали торговать овцами, рыцари превратились в горнопромышленников, сыновья крестьян начали посещать университеты; люди, пользовавшиеся большим уважением и обладавшие состоянием, стали скотоводами, мясниками или кожевниками».

Трещина прошла по средневековым порядкам. Феодальные загородки рухнули. Но уже сколачивались иные, в них загоняли тех, кто преждевременно считал себя освобожденным. Еще сильнее хлестали плети в руках новых хозяев, крепче стали замки на новых оградах. В царстве корысти побеждала ложь. Достоинство было уничтожено. Трещина прошла по сердцам. Вера в величие человека сменилась гневом на человека, бессильного достигнуть этого величия. Гамлет появился на подмостках, потому что он уже гулял по жизни. Потерял иллюзии не только датский принц, но и многие из тех, кто платил пенни за театральный билет.

Шекспир нередко говорил то, о чем думали его зрители. Он чувствовал жизненные изменения так же, как это ощущали многие из его современников;

только они не могли назвать словами свою тревогу и гнев, а Шекспир смог. Он был поэтом копеечных зрителей, и его творчество возникало не в кружковых спорах, но в неустанном, не знающем отдыха труде народного драматурга и народного актера. Он писал быстро, без помарок: две тысячи зрителей, наполнявших театр, ждали его. Нет оснований предполагать, что драматург не ценил их аплодисментов. Ученые джентльмены не смогли убедить его писать, придерживаясь высоких правил античности: две поэмы, сочиненные в молодости, согласно эстетике Ренессанса, открыли путь в залы меценатов, но остались без продолжения. В несуразной башне без крыши бушевали все бури эпохи. Их невозможно было выразить подражанием Сенеке. Если не хватало слов, сочинялись новые; когда мешала грамматика, о ней забывали. Над искусством Шекспира не было крыши.

Спектакли, странствования, эпидемии чумы, парламентские запреты, конкуренция, надежды молодости и реальность, увиденная глазами зрелости.

И опять старой дорогой — мимо спокойных полей, невысоких деревьев, кладбищ, с покосившимися каменными плитами, — поэт возвращался в маленький город на родину, где похоронены близкие и где скоро умрет он сам, уставший за много лет тяжелой работы человек. Он вывел на сцену целую ораву героев — молодых, старых, веселых, опечаленных. Они сошли с подмостков и вошли в жизнь со своими мыслями и страстями. Он изменил язык поэзии и театра, дал имена вещам и чувствам, которые люди еще не умели называть.

Потом он заболел. Когда пришло время писать завещание, больному стало хуже: рука дрожала, подпись вышла кривой, буквы — неровными.

В конце апреля 1616 года колокол на церковной башне, выстроенной напротив дороги, звал стратфордских граждан проститься с земляком. Гроб отнесли в церковь святой троицы. Уже давно следовало ее отремонтировать: прохудилась черепица, дождь проникал в помещение, сырость пятнала стены, окна были без стекол.

Крышку забили гвоздями, ящик опустили в землю. Земля покрыла гроб. Шекспира не стало. Вместо него начали показывать людям кого-то совсем на него непохожего. В старой церкви на северной стене стоит кукла. Лондонский ремесленник на заказ вырубил бюст толстяка с выпученными глазами, вырезал лихо закрученные усы, проолифил, залевкасил, покрыл розовым колером щечки, красным — камзол. Сунул в толстые пальцы гусиное перо: заказчики сказали, что покойник был писателем. А бумагу, на которой пишет лубочный Шекспир, ремесленник положил, чтобы было более торжественно, на подушке с кисточками,

Есть в наивности старинных деревенских скульптур чистота поэзии, непосредственность выражения чувств. Ничего этого нет в стратфордском истукане. Что-то зловещее заключено в самодовольной тупости раскрашенного лица.

Я смотрю на куклу и думаю: это она писала комиксы по трагедиям Шекспира.

Так смерть украла писателя у жизни. Вначале оболванила глупой, провинциальной дешевкой.

Потом он начал делать карьеру. На затраты уже не скупились — в дело пошел мрамор.

Над Вестминстерским аббатством торжественно отсчитывает часы колокол. Здесь, среди национальной славы и государственной истории, воздвигнут литературный пантеон. В уголке поэтов собралась отличная компания: Джонсон, Ките, Шелли, Берне. Всех причесали, завили, кому надели на лоб лавровый венок, кого попросили поднять к небу чело, осененное вдохновением. А посередине стены изображенный в рост, опершись локтем о стопку изящно изданных книг, стоит мраморный джентльмен. Скульптор с удивительным сходством изваял пуговицы на камзоле, шнуровку ворота, кружевные, отлично разглаженные манжеты. Чулки на ногах слегка морщат, но это бывает в жизни. Глаза статуи пустые, согласно знаменитым изваяниям.

Говорят, это Шекспир.

Что же за тома роскошных изданий лежат под его локтем? Очевидно, так хорошо переплели тексты его пьес, украденные стенографом конкурирующей компании. И неужели этого благородного мужчину могла интересовать выручка со спектакля и доход от аренды театрального здания?

Я предвижу вопрос: разве эти низменные интересы существенны для творчества Шекспира? Да, и эти. Иначе появится подушка с кисточками, на которую положена бумага для сочинений.

Когда терпеливому, доброжелательному Чехову подарили к юбилею серебряное перо, Антон Павлович не на шутку рассердился. Подарок показался писателю оскорбительным.

Трудно узнать в мужчине с натурально морщившимися чулками Вильяма Шекспира. Вероятно, это какой-то другой Шекспир; если однофамилец тоже был литератором, то, судя по изваянию, он действительно мог писать свои сочинения серебряным пером.

В галерее Тейта — лучшем собрании английской живописи — немало картин, посвященных шекспировским образам.

В 1852 году Джон Эверет Миллес написал красивую девушку, погруженную в красивый ручей. «Смерть Офелии» я уже давно знал по репродукции, но лишь подлинник дает представление о прилежности живописца. Деревья, цветочки, вода, платье, трава — все изображено с одинаковой тщательностью. Крохотная птичка с желтым брюшком, сидящая на ветке, как бы чирикает. Произведение нельзя упрекнуть в натурализме: такая птичка может чирикать только музыкально, со вкусом.

Известно, что Офелия написана с Елизабет Сиделл, лежавшей в ванне. Потом вместо стен ванной Миллес изобразил уголок Эвелл Ривера. Мне кажется, что на картине видно именно это: комнатная вода, гербарий, изящно позирующая утопленница.

Форд Медокс Браун — художник того же времени — создал другую сцену: спящий старик держит в пальцах цветочек; дама в накидке неприятного розового цвета простирает руки к спящему; тут же музыканты, дирижер поднял палочку,

Зрители с равнодушными Лицами. Согласно каталогу, это «Лир и Корделия».

Нетрудно опознать внешние положения трагедий. Невозможно почувствовать трагедию.

За пределами интереса художников остались поэзия, трагическая сила образов. Скульптор, сосредоточивший внимание на шекспировских чулках, пожимает руку живописцу, занятому срисовыванием птички, чирикающей над трупом дочери Полония.

«Гамлет и Офелия» Данте Габриеля Россетти. Бледная дева протягивает письма человеку в рясе, опоясанному мечом. Лицо девушки безжизненно, мужчина выглядит сонным. Вокруг фигур предметы, как бы сделанные из свиной кожи с тиснением; мебель, портьеры, странная лестница с двумя маршами, по которой нельзя ходить. Мертвый, тусклый мир.

Неужели эта барышня способна помешаться от любви и отчаяния, а кавалер может заколоть человека и вдобавок влить ему в горло отраву?

Смотря на картину Данте Габриеля Россетти, трудно не задуматься над условностью многих обозначений, принятых в искусстве. Группа молодых художников, о которой идет речь, образовалась в 1848 году: Миллес, Хольмен Гент, Россетти и их приверженцы называли себя «братством прерафаэлитов». Художники и поэты ненавидели буржуазную цивилизацию, ее бездушие. Академизм канонизировал высокое Возрождение, «братство» звало к традициям дорафаэлевского искусства, к «верности природе».

Слова художественных манифестов бунтовали, а живопись стояла на коленях. Она молилась святым девственницам, раскрашивала аллегории и притчи. Бунт, возникший в салонах, был бессилен выйти за пределы салонов. Искусство изменяло не мир, но облик буржуазных гостиных. Манерная стилизация ничуть не походила на героичность средневековых легенд, веселую ясность фаблио и новелл раннего Возрождения.

Особенно несходно было такое восприятие жизни с шекспировским.

Неожиданно возникает нелепая мысль. Фантастическая идея овладевает мною. А что, если бы... Я представляю себе, как оживают эти фигуры, манерно двигаясь и напевно декламируя, покидают они золоченые рамы и выходят на подмостки «Глобуса». И я отчетливо слышу прекрасный в своей жизненной силе оглушительный свист и кошачий концерт, крики лондонских подмастерьев, возмущенный топот ног, фантастическую елизаветинскую ругань... И весь этот карточный домик рассыпается, сметенный хохотом шекспировской аудитории...

Я брожу по выставочным залам: много прекрасных картин, но они вне темы данной главы. Уже поздно, пора уходить. Но напоследок я нахожу то, что искал. В малопочетном месте, подле лестницы, ведущей вниз, висит портрет середины шестнадцатого века. Мужчина с изящной бородкой одет в рубаху, расшитую цветами, листьями, ветками; пальцы его левой руки на рукояти меча, локоть

Прижимает к бедру стальной шлем; в другой руке — копье. Странность в том, что туалет ограничен роскошной рубахой и боевым оружием. Мужчина позабыл надеть штаны, чулки, туфли. Так и стоит он, расфранченный и босой. Один из племени открывателей новых земель, купцов-авантюристов. Художник нарядил его, видимо, для придворного маскарада, а может быть, и античные герои представлялись художнику в таких одеждах.

В коллекциях елизаветинских миниатюр много подобных образов. И хотя в большинстве случаев живописец написал только лицо, но можно угадать и всю фигуру модели. Как бы ни были завиты волосы и драгоценно кружево воротничков, чувствуется, что босые ноги этих людей, грубые и сильные ноги путешественников и воинов, стояли на пыльной теплой земле. На земле тогда еще ничто не пришло в порядок.

Как-то в одном из наших переводов «Гамлета» появилась фраза: «век вывихнут». До этого немало лет русские трагики восклицали: «Пала связь времен!» Новая трактовка восхитила критиков. Кренеберговский перевод был признан порочным, как идеалистический, искажающим суть шекспировского образа. Напротив, «вывихнутый век», по мнению исследователей, почти дословно воспроизводил английскую строчку и, заставляя вспомнить физический вывих, уводил читателя от отвлеченных идей. Фраза вошла в обиход, правда, не разговорной речи, но рецензий.

В Оксфорде, в старинной церкви одного из колледжей, мне вспомнилось это место трагедии. Передо мной была рыцарская гробница. Суровый и мужественный воин покоился на каменном ложе, строго сложив руки на груди ладонями вместе. В изголовье его сторожил пес, в ногах устроился барашек, подле правой руки наготове лежал меч. Это был достойный образ смерти рыцаря: спокойные, ясные формы пластики, вечная неподвижность. Время помогло скульптору: камень пожелтел, приобрел благородный оттенок старой кости.

Но стоило повернуться направо и поднять глаза вверх, как непристойное зрелище елизаветинских времен возмущало покой романской гробницы. На стене происходило какое-то невероятное представление. Чего только не было вылеплено: колонны, ракушки, земной шар, амуры, черепа, из которых вырастали завитушки. Среди всего этого раскрашенного киноварью и ультрамарином изобилия был изображен веселый румяный джентльмен. Над его головой две дамы с золотыми волосами трубили в золотые трубы; фигуры, очевидно, были заимствованы из эротического сюжета, так как ваятеля особо занимали их груди и бедра.

Под всей постройкой была надпись: «Он умер от меланхолии».

Вольнодумцы и богохульники, они хотели отправиться на тот свет, захватив с собой театральных трубачей, веселых подруг, земной шар и томик Овидия. Тяжела была реальность, в которой они оказались, вернувшись из морской экспедиции, закончив опыт или дописав строчку сонета. Рассеялось видение золотого века, люди оказались в железном царстве корысти. Тяжело было умирать под серым пуританским небом. Оставалось только произнести речь на эшафоте, хвастнув знанием классиков, или воздвигнуть на стене вот такой погребальный балаган.

Две гробницы, противоестественно соседствующие, заставили меня опять задуматься над историей Гамлета. Рыцарские добродетели отравленного короля Дании, государство Клавдия, гуманистические мечты и реальность Эльсинора... Понятия о жизни и смерти, созданные различными эпохами. Все оказалось шатким; ничто не продолжало одно другого; из отрицания не вырастало утверждения... Несоединимость прошлого, настоящего, будущего...

Строчка «пала связь времен» показалась мне убедительной, а «вывихнутый век» — лишь манерной метафорой, мало с чем ассоциирующейся.

Конечно, способов укрепления «связи времен» у государственной власти было немало. Одно из популярнейших в Англии зданий неплохо служило этой цели. Толстые стены, двери с засовами и решетки являлись как бы знаком преемственности: они служили прошлому, без них не обходилось настоящее, и в будущем они не скоро оказались ненужными.

Речь идет о Тауэре.

Популярный в ту эпоху жанр — драма превратностей — не раз исполнялся в этой обстановке. Елизавета Тюдор была отправлена сюда сестрой Марией; здесь сидели за решеткой Томас Мор, Анна Болейн. Здесь надевали короны на головы и отрубали головы. Мало кто из елизаветинцев тут не квартировался. Бен Джонсон был завсегдатаем этих мест. Кого приводила сюда политика, кого вольные соображения о религиозных догматах, а кого буйный характер и долги.

На каменной стене висит портрет бородатого человека с большими жемчужными серьгами в ушах. Высокая, обширная темница, постель с балдахином, гобелен. В камере немало лет прожил один из героев этого времени Уолтер Ралей, вице-адмирал английского флота, поэт, историк. Он привез в Европу табак и картофель, водрузил знамя королевы Елизаветы на Новой земле, организовав первую английс сую колонию в Америке — Виргинию. Ралей любил бражничать в таверне «Русалка». Кабак вошел в историю литературы, в нем бывал Шекспир. Во главе стола сидел Ралей. В облаках табачного дыма обсуждались судьбы мира и вопросы эстетики. Сюда приходили, вернувшись из далеких путешествий, здесь толковали об итальянской архитектуре, французских модах и античных руинах. География здесь нередко мешалась со сказками, история с легендами.

Тогда путешественники любили описывать встречи с табуном коней, у которых были человеческие лица, и красавицами, смотревшими на приезжих драгоценными камнями вместо глаз.

Сменилось царствование; Ралей оказался под замком. Узника содержали не строго. Семья приходила на побывку; он гулял по дворику, Яков I даже выпустил его — на время — для последней экспедиции. И уже потом сэру Уолтеру отрубили голову. 3*

Этого он прождал здесь, в Тауэре, Двенадцать лет, занимаясь пока сочинением «Мировой истории» — от сотворения земли до смерти Александра Македонского...

Хроника о короле Ричарде III неотделима от этого замка. Читая ее, отчетливо представляешь себе грозное величие зубчатых башен и безмолвный ужас казематов. Шекспир назвал камни Тауэра седыми, и Тауэр остался в памяти древним. Шекспир поставил у стен его Ричарда графа Глостера — и камни запомнились, как кровавые.

Так их и показывают теперь, именно с этим эпитетом. Множество стрелок расставлено по дороге, на них надпись: «Кровавый Тауэр». От закусочной, где пьют кофе и едят сосиски, нужно идти налево, под ворота; наверху бойницы, в них вставлены рамы, за стеклами — кружевные, мещанские занавески. Сразу же за поворотом стоит большая гипсовая собака базарной выделки; в голове пса — щель; копилка общества защиты животных. Камни стен вымыты дождями, но лондонскую копоть не отмыть, она въелась в поверхность. Толпы туристов идут к месту, где некогда сколачивали эшафот. На табличке перечень отрубленных голов: лорд Гастингс, Анна Болейн, Эссекс и еще другие знаменитые головы. Служители одеты в старинные мундиры и шляпы.

По плитам неторопливо гуляет пожилой ворон. Нахохлившийся джентльмен нездоров, он мрачен в своей потрепанной черной визитке — не веселят годы, надоела толчея вокруг.

Птица вызывает какие-то зловещие ассоциации.

Еще живые детали: в одном из залов выставлены топор и деревянная чурка. На плахе выбоины — следы ударов; их немного, каждая заставляет всмотреться, задуматься. Это подлинный реквизит трагедии. Тут стоит молча постоять...

Что же касается зал и укреплений, то все они уже давно культивированы и повсюду приспособлены к современным нуждам.

В Эдинбурге на площадке замка стоят старинные пушки. На этот раз дурная погода: туман, мелкий дождь, все кажется призрачным; может быть, здесь гуляла тень отца Гамлета?..

Одно из орудий приведено в боевую готовность. Приходят солдаты в клетчатых шотландских штанах и белых гетрах. Офицер командует. Сверкает огонь, над укреплениями подымается дым. Не нужно опасаться тревожных событий, в Шотландии спокойно, это — лишь сигнал открытия кинофестиваля.

По улицам идет шествие: оркестр знаменитых волынок, мужчины в юбках и, наконец, «кинозвезды»... Те же улыбки, что в Канне на бульваре Круазет или под пальмами Голливуда...

Ниже бойниц замка — холмики. Кладбище. Но почему холмики такие маленькие и как-то странно однообразно укреплены на них таблички? Здесь погребены собаки. Песий некрополь содержится в отличном порядке. К живым животным отношение хуже, повсюду надписи: собак не вводить. Однако в эти церкви вводили животных. Именно здесь, в старинном храме, по приказу Кромвеля устроили конюшню, а в капелле — склад фуража. (Об этом пойдет речь позже, когда дело дойдет до Фальстафа.)

Неужели герои трагедии гуляли по этим местам?.. Что-то обыденное и спокойное заключено в этих двориках и невысоких башнях. Может быть, в те века погода была иной?.. Шекспировский вихрь срывал крыши домов, ледяная стужа сковывала площади, и волны вздымались до звезд.

Александр Блок писал, что трудно жить, когда в дом заходит «черный ветер».

Черный ветер гулял по каменным залам, и тогда убитые появлялись из камней и смотрели на Макбета.

Теперь в замках иногда ютятся особые обитатели. Сами владельцы родовых поместий нередко доживают свой век, пуская посетителей за плату осмотреть достопримечательности. Живут еще на свете графы Уорвики. Можно, купив билет, осмотреть башни, оружейную, картинную галерею... Эта часть экскурсии вызывает удивление: рядом с Ван Дейком акварельки викторианских времен, а подле Гольбейна салонная мазня нашего века. Оказывается, живопись развешена по особому тематическому признаку: портреты родственников. Вот Антони Иден, он породнился с кем-то из Уорвиков. Однако даже самые выгодные женитьбы не роднят полотна живописцев, тут нужно особое приданое.

У Шекспира родословная тоже выглядела по-особому. Королева Маргарита говорила о том, кто бывал в этом замке:

Эдвард, мой сын, был Ричардом убит;
И Генрих, муж твой, Ричардом убит;
И твой Эдвард был Ричардам убит;
И Ричард твой был Ричардом убит1.

К нашим дням ветви генеалогического древа разрослись. На свежих побегах цветут головки воспитанных невест и респектабельных женихов. Говорят, вечером, когда уже нет посетителей и касса подсчитала дневную выручку, из дальних комнат выходят хозяева. Они садятся за стол в огромном холле, увешанном оружием, знаменами, охотничьими трофеями, и ужинают. Думаю, что к ужину вряд ли подают зажаренного целиком оленя и, вероятно, никто не пьет вина из рога.

Камни стен совсем не кажутся седыми и кровавыми, хотя кладка их сохранилась с одиннадцатого или двенадцатого века, и, действительно, на этих плитах валялось в свое время немало трупов. Тут открывается немаловажное положение: в искусстве стена меняется в зависимости от падающей на нее тени человека. Эти башни и в свое время не были такими уж большими, а ворота не являлись безмерно высокими, но если бы люди, сочиненные Шекспиром, появились в замке — все стало бы иным. Масштаб образовывали не камни, а характеры. Поэзия создала их, и они не утратили своей жизненной силы. А каменные заповедники приспособили к другим временам. Люди обыденного склада входили в эти стены, и все казалось обыденным, лишенным величия.

Стихи оказались прочнее камней. Шекспир имел право написать:

Пусть опрокинет статуи война
Мятеж развеет каменщиков труд,
Но врезанные в память письмена
Бегущие столетья не сотрут2.

Столетия бессильны стереть эти письмена совсем не потому, что автор вырезал их на вечность, и — неизменные — они проходят сквозь меняющуюся жизнь. Напротив, вся суть в том, что созданные им образы обладают способностью приобретать новые черты, меняться вместе с действительностью иного века. Поколения, восхищаясь классическим искусством, находят в нем не окаменевший идеал, но свои, современные интересы и чувства. Живая сила и теперь наполняет строчки Пушкина; картины Рембрандта не нуждаются в объяснении датами создания.

Тень Ричарда III хранит свой зловещий размах. Она появлялась на бетонных стенах лагерей смерти: ее отбрасывали те, кто проповедовал ничтожество человечества, призывал к угнетению народов, уничтожению наций. Образ этой горбатой тени до сих пор представляется огромным, он врезан поэзией в память поколений, а исторические замки уже не производят впечатления: они кажутся небольшими. Старые мундиры на служителях Тауэра выглядят маскарадом, неуместным для пожилых людей.

...Но вот грохочут цепи подъемного моста, стража салютует алебардами, король Англии Ричард III опять въезжает в Тауэр.

Мы смотрим фильм Лоуренса Оливье.

Еще один повод задуматься над шекспировскими пейзажами.

Причина отсутствия декораций в театре Шекспира заключалась вовсе не в бедности или убогой фантазии. Современников восхищала роскошь театральных нарядов, а постановки «масок» (придворных зрелищ) были достаточно изобретательны. Труппа Бербеджа не скупилась на костюмы и знала постановочные приемы. Дело было не в скудности сценического оборудования, а в совершенстве поэзии. Будущее показало, что технические новшества и увеличение затрат — само по себе — мало помогали Шекспиру. Пышные зрелища прошлого века, постановки Чарльза Кина, где толпы статистов шагали на фоне панорам старинного Лондона, только мешали поэзии. Ее восприятие не улучшил и археологический натурализм труппы герцога Мейнингенского. Бутафория «Юлия Цезаря» изготовлялась согласно данным раскопок; правду поэзии пробовали подменить точностью археологии. Заботясь о кирасе, забывали о сердце. И оно переставало биться.

Крылатую богиню победы уже давно перенесли в Лувр, за ней не синий эллинский простор, а черный бархат; но все равно Нике летит. Этот полет над веками продолжает потрясать людей новых веков, и все еще не придуманы весы, на которых можно взвесить замысел скульптора. Единство поэтического движения не поддается делению на отрезки, членению на отдельные неподвижные части. Тайна заключена в самом движении, в полете. Даже складки туники летят, струятся. Разумеется, можно изучить античную кройку и шитье. Можно будет даже сшить подобную же тунику, однако она не будет походить на одежду Самофракийской победы.

События трагедии происходили в замках, герои выезжали из ворот, сражались в лесу. На современной сцене легко изобразить замок, ворота, лес. Нетрудно показать рассвет; сложнее сделать его похожим на шекспировский. Подсветка сценического горизонта розовым и усиление яркости общего света не передадут как:

...утро в розовом плаще
Росу пригорков топчет на востоке3.

Для «Ричарда III» выстроили огромные декорации. Знающие художники восстановили обстановку эпохи. Но историческая обстановка не превратилась на экране в обстановку истории: масштаб не появился от размеров.

Тауэр в шекспировской поэзии являлся не только местом действия, но и сам действовал. Это был эпический образ, способный меняться, возникать в новых связях и качествах. Когда Глостер бросил в темницу детей, королева Елизавета обращалась не к придворным и не к тюремщикам, она упрашивала крепость, как можно молить человека:

Ты, камень старый, пожалей малюток, Которых скрыл в твоих стенах завистник! О жесткая малюток колыбель! Ты, люлька жесткая для малых деток! Ты, нянька грубая, пестун суровый, С детьми моими ласков, Тауэр, будь!

Исторический Тауэр, вероятно точно воспроизведенный в фильме, был маленьким, обыденным рядом с громадой трагической поэзии, символом беспощадной мощи государства.

Но может ли умозрительное стать зрительным?

Вспомним каменных львов из «Броненосца «Потемкина»: вот на что способна кинематография. Декораторы «Ричарда III» сумели воспроизвести древнюю кладку стен. Эйзенштейн смог заставить камни вскочить, зарычать. Общеизвестно правило МХАТа: «Короля нельзя играть. Короля играют окружающие». Для Шекспира этого мало. Короля должны играть и камни.

Лоуренс Оливье — один из лучших актеров Англии. Глубину мысли и напряжение страсти он выражает искусством величайшей сдержанности. В своих кинематографических работах он показал многое, неизвестное театру. В «Генрихе V», может быть впервые, открылась суть шекспировских монологов. Перед боем молодой полководец обходил лагерь. Губы актера были сжаты, но слова — очень тихо — слышались внутренним монологом. Рот был закрыт, мысль возникала в глазах — крупный план показывал это, а микрофон как бы улавливал звук внутренней речи.

В «Ричарде III» Оливье возвратился к традиционной форме произнесения монологов. Горбун ковылял по дворцовым залам, размышляя вслух над законами политики; он строил теорию власти и, как ритор, обращался не только к нам, но к земле и небу. Он громко издевался над человеческими и божескими законами. Ему хотелось вызвать на поединок человечество и грозить солнцу. Дикость разбоя сочеталась со смелостью мысли, силой характера. Эта смелость и сила делали Оливье в какие-то минуты обаятельным, но вдруг он замирал, согнувшись под тяжестью горба, и тогда глядела на мир каменными глазами химера, высунувшая свою мертвую рожу из-под выступов готического храма.

Я не знаю, какими способами стройный и красивый Оливье превращался не только в урода, но и в карлика.

Фильм начинался с короны, снятой крупным планом. На нее смотрел Ричард. К сожалению, корона выглядела маловнушительной. В этом не было промаха художника. В замках-музеях можно видеть подлинные короны Англии и Шотландии; несмотря на справки о весе чистого золота и стоимости драгоценных камней, знаки власти неизменно кажутся бутафорскими. Ну что особенного в этих предметах?.. Чтобы представить себе их значение, нужно увидеть их не как вещи, а как символы. История народа, железо, огонь, кровь создавали зловещие ассоциации этих символов.

Хотелось, чтобы образ, созданный с такой силой Лоуренсом Оливье, вышел из декораций на просторы истории. Для этого на экране нужны были железо, огонь, кровь. И камни должны были показаться седыми и кровавыми.

Шекспир уже давно стал любимым кинематографическим автором. «Ромео и Джульетта», «Гамлет», «Макбет», «Отелло» не раз появлялись на экране.

Одним Из первых опытов «Электробиографа» был «Гамлет» в исполнении Сары Бернар. Копия фильма сохранилась. Это киноархаика, но, вероятно, это и театральная старина. Экран открыл подделку игры, фальшь внешности, нелепость замысла. С 1900 года, когда был снят этот отрывок, эстетика театра, не говоря уже о кино, изменилась до неузнаваемости. То, что казалось тогда «театральным» и «кинематографическим», изменило не только свои формы, но и суть. Выяснилось — оба искусства большее объединяет нежели отличает: натура актерского исполнения едина, а способы выражения не существуют в застывшем состоянии. Разговоры об «условности» — природе театрального и «натуральности» — родовом признаке кино мало убедительны. Походка Чарли Чаплина достаточно условна, а подлинная обстановка на сцене теперь не редкость. Каждая художественная удача обычно опровергает старые представления о «специфике театра» и «языке кино».

Большинство актеров стратфордского Мемориального театра много снимались. Но в ателье они не забывали о культуре стиха — этому научил их театр, — а возвращаясь на сцену, они не утратили кинематографической привычки к крупному плану, микрофону.

Оказалось, что стихи отлично воспринимались в кино, а сдержанность средств выражения лишь усиливала впечатление от спектакля. Эти актеры и на сцене играют, как на съемках, без грима. Чарльз Лоутон отпустил для короля Лира собственную бороду; Сирил Лакхем — немолодой, лысый — даже шута Фесте играет со своим лицом. Режиссеры следят за внешними данными исполнителей: молодых исполняют девятнадцатилетние, старикам не нужны парики и нарисованные морщины. Все, что нередко считалось уделом шекспировского театра — горячность в трагедии и буффонада в комедии, преувеличенность, нажим, — не увидишь в этих спектаклях.

У Мемориального театра юбилей — сотый сезон. Особое значение труппа придает гастролям в Советском Союзе. В книге, изданной к юбилею, много московских и ленинградских фотографий: снег, наши знаменитые здания, русские афиши; лица английских актеров — счастливые.

Одна из последних постановок — «Сон в летнюю ночь». Я огорчился, узнав, что мне предстоит посмотреть именно эту пьесу. Мне с трудом удавалось представить себе — по-живому — фантастические образы и характеры, казавшиеся условными. Мешали традиции, память об иллюстрированных изданиях, музыке Мендельсона, пасторальных влюбленных, балетных эльфах. До поэзии было не добраться. Режиссер Питер Холл и художник Нина де Нобили обошлись без романтических картинок и феерий.

Я не знаю, задумались ли режиссер и художник над портретом в галерее Тейта, описанным мною раньше, но при взгляде на сцену я сразу же вспомнил босого джентльмена. В замысле постановки немаловажным явилось именно это — босые ноги.

Оберон и Титания гуляли одетые в придворные наряды, но без чулок и обуви. Подмостки были застланы соломой, и духи расхаживали босиком.

В программе указано: «Сцена представляет собой Афины или елизаветинское представление об Афинах».

Конечно, трудно воссоздать видение давно прошедшей эпохи, но режиссеру удалось передать характер этого видения. Феи Питера Холла шагали по соломе, совершенно достоверные феи. Такими их мог бы себе представить ребенок, воспринимающий фантастическое всерьез, видящий его предметно. На сцене зажил поэтический и одновременно реальный мир деревенских духов: это были не призраки, парившие в безвоздушном пространстве, но домовые. Как бы они ни колдовали, от них пахло домашними запахами; эльфы были своими людьми в хозяйстве, жителями того же села. Пэк с грохотом открывал люк и вылезал на сцену; у чертенка были рожки, однако от него несло чесноком и его повадки напоминали игры дворового пса. Под люком вряд ли было подземное царство, скорее подвал, где хранилось зерно, овощи.

У королевы амазонок вместо лифа была надета солдатская кираса; так как этой даме по ее роду жизни приходилось ездить верхом и сражаться, юбка для удобства была разрезана: виднелись мощные ляжки и икры. Ипполита сидела на троне, подбоченясь, как в седле. Конечно, ученому джентльмену не пришел бы в голову такой облик классических героев. Вероятно, именно такими они представлялись народным сказочникам.

В зале не умолкал смех. Веселились студенты, люди, приехавшие из многих мест, чтобы увидеть, как играют Шекспира в его родном городе. Здесь не было вечерних туалетов, чопорной и усталой небрежности.

В антракте я вышел на балкон. Над крышей, освещенной прожектором, развевался желтый вымпел с копьем и соколом. То был герб Шекспира, знак Мемориального театра. Недавно этот флаг висел у входа в московские и ленинградские театры. И недавно занавес с чайкой раскрылся в Лондоне.

Хорошо, когда сближение народов происходит под знаменем искусства, на котором сокол Шекспира и чайка Чехова.

На другом берегу Эйвона, спрятанные внутри листвы деревьев, светились лампочки. По темной воде плыли белые лебеди... Завтра рано утром нужно будет уезжать.

— Прощайте, лебеди Эйвона!..

Расслышав мой дурной английский выговор, лебеди проплыли дальше, не повернув шеи.

Примечания

1. Стихотворные цитаты из «Ричарда III» даются в переводе Анны Радловой.

2. Сонет 55. Перевод С. Маршака.

3. «Гамлет». Перевод Б. Пастернака.