Разделы
Глава вторая. «Он знал довольно по-латыни...»
«Довольно» — это много или мало?
Ироническая характеристика, отнесенная Пушкиным к своему герою и к современной школьной образованности (он мог бы отнести ее и к себе, по крайней мере, в тот момент, когда писались первые главы «Онегина»), как нельзя точно передает смысл едва ли не самых часто цитируемых слов из тех, что сказаны о Шекспире его другом-соперником Беном Джонсоном: He had small Latin...
Мог ли знать их Пушкин?
Это повод для отдельного расследования. Но в любом случае такая вольная или невольная перекличка — важное напоминание о том, что великий писатель должен быть увиден, по крайней мере, в двух исторических измерениях: в ряду своих современников и в ряду равных (или даже равновеликих) ему во все времена. Упуская из виду это второе пространство, мы неизбежно упустим важное, может быть, самое важное — не только «тайну гения», но и типологию гениальности, и смысл деятельности того, кого мы признаем гением. Если не бросаться этим словом, всуе относя его ко всему, что понравилось или приобрело известность, то мы будем обязаны понять, что гений — это не только величина дарования, но и степень осуществления природной одаренности. Это историческая роль, у которой свой смысл в каждой сфере деятельности. В сфере поэзии — это всегда расширение возможностей родного языка, а на высшем пределе — его создание или, во всяком случае, завершение языковых процессов. Данте и Петрарка, Рабле и Ронсар, Шекспир, Гете, Пушкин...
Для тех, кто создает родной язык, в какой мере важно знание других наречий? И особенно языка всемирного общения и истоков европейской культуры — латыни? Пушкин знал, что «латынь из моды вышла ныне». Шекспир писал, когда она была еще в моде и современники не догадывались, что мода на нее уходит, перестает быть в той же мере обязательной составляющей образования, какой она была на протяжении предшествующих веков. Настолько важной, что в зависимость от классической образованности ставили и саму способность к творчеству.
В отношении ни одного другого писателя вопрос творческой биографии не был поставлен так остро в зависимость от знания им латыни, как в отношении Шекспира.
Так случилось с первых шагов, сделанных Шекспиром на театральном поприще, так продолжилось и в посмертной оценке его творчества. В первой редакции эту оценку произвел Бен Джонсон. Как и Шекспир, он (приемный сын каменщика) университетов не кончал, но, в отличие от Шекспира, был самым признанным среди драматургов эрудитом и знатоком античности. Начало его классической образованности было положено в школе, а продолжено самостоятельным трудом. Именно ему принадлежит самый памятный отзыв о Шекспире.
Поводом был выход в свет посмертного собрания драматических произведений Уильяма Шекспира — Первого фолио (1623). Джонсон принял в нем участие и предпослал ему стихи, воспевающие «Эйвонского лебедя». Так что сомнения нет: Джонсон говорил об авторе пьес, уроженце Стрэтфорда-на-Эйвоне, которого он хорошо знал лично. Там произнесены и знаменитые слова: He had small Latin and less Greek.
Какова мера оценки в слове small от заносчивого Бена Джонсона? (Интересно, каким баллом он оценил бы среднего студента современного классического отделения?) Первую часть его фразы как раз и можно перевести по-пушкински: «Он знал довольно по-латыни...» Однако переводят и понимают иначе.
Комментарием к тому, как понимают / или не понимают сказанное Джонсоном, открывается книга, благодаря которой мы знаем программу английской школы XVI века не хуже, чем нынешнюю, — классическое исследование Т.У. Болдуина (1944) в двух томах и на полутора тысячах страниц Smalle Latin and lesse Greeke (по орфографии шекспировского времени). Первая ее фраза:
- Блестящий афоризм — опасная вещь. Так или иначе он всегда лжет и никогда не говорит правду... В лучшем случае афоризм определяет тему разговора, предлагая разрабатывать ее и с осторожностью превращать в общее место, всегда неточное и все-таки приближенное к правде...
Афоризм, о котором говорит Болдуин, — слова Бена Джонсона, вынесенные исследователем в название. Их очень рано начали неверно интерпретировать, и под эту интерпретацию еще в XVII веке стали неверно цитировать, заменив всего лишь одно слово: вместо small по сей день упорно говорят little. Слова близки по значению, но в данном контексте первое означает «немного», второе — «мало». Джонсон констатировал, что знание латыни покойным мистером Шекспиром было невелико, а греческого — и того меньше. Его поняли так, как будто бы он упрекнул Шекспира в недостаточности знания. А он, это ясно из контекста стихотворения, сказал о том, что и небольшого знания древних языков Шекспиру хватило, чтобы превзойти всех современников в искусстве драмы и поэзии. Некоторые из них перечислены (себя Джонсон, разумеется, не упоминает, оставляя вопрос открытым, кто из них двоих был первым, кто вторым).
В деле построения шекспировской биографии, рассуждая о мере классической образованности, — важно понять, почему в зависимость от нее ставят творческую способность: мог ли Шекспир при своем знании латыни написать то, что он написал, или не мог и тогда это сделал за него кто-то другой? Бен Джонсон полагал, что мог, хотя и был изумлен тем, что Шекспир это сделал. Сделал благодаря своему природному дару.
Те, кто уже в XVII веке переиначил цитату, видимо, полагали иначе. А потом этого мнения стало тем легче придерживаться, что «латынь из моды вышла», и меру школьного знания стали судить не по елизаветинской школе, а по тому, что проходили по школьной программе в последующие века... Проходили все меньше и меньше, пока не дошли до того, что знания латыни стало довольно «лишь эпиграфы разбирать». Но при этом новые таланты и гении научились обходиться без этого некогда необходимого знания, и никто их в этом не укорял. Почему же тогда так строго спрашивают с Шекспира?
Этого вопроса невозможно избежать, мы обречены к нему еще не раз возвращаться. Но для начала нужно, вслед Болдуину, определить, что в тогдашнем значении и объеме знания могло означать «знал довольно по-латыни...» (воспользуемся для перевода этой формулы пушкинским вариантом).
Был ли Шекспир прилежным учеником Королевской школы города Стрэтфорда?
Мы этого не знаем. Школьные воспоминания еще не вошли в моду. Единственное свидетельство — пьесы Шекспира. Они же говорят: независимо от того, какие оценки мог приносить из школы Уильям, он вынес из школы и пронес сквозь все свое творчество то, что на языке проверяющих инстанций называется «остаточным знанием», то, что остается в памяти после сданного экзамена. И это, в сущности, — единственное, что имеет значение, ради чего затевается школьное образование и что служит оправданием десятка лучших лет, отданных зубрежке.
Как ни один другой драматург его времени, Шекспир постоянно и разнообразно обращался к античности. Первая его трагедия — условно римский «Тит Андроник». Ранний опыт в другом великом жанре — «Комедия ошибок» на сюжет из Плавта, одного из великолепной семерки, на изучении которой покоилась основа школьной латыни: комедиографы Теренций и Плавт, оратор и нравственный писатель Цицерон, историки Юлий Цезарь и Тит Ливий, поэты Вергилий и Овидий.
Перечень античных источников, которыми свободно пользовался Шекспир, современному читателю может показаться очень внушительным, требующим специальной подготовки, неустанной работы в библиотеке или обширного личного собрания книг, не обнаружив которого в шекспировском завещании, сначала огорчились, потом впали в сомнение — Шекспир ли? Да, Шекспир, чьи античные познания были крепкими, но не слишком обширными. Они не сильно отклонялись от того, что осталось в памяти со школьных лет. Шекспир не собирался становиться ученым-классиком, его образованность соотносится с его ремеслом — драматурга для публичного театра. Для этой цели она была необходимой и достаточной.
Римская комедия (в основном Теренций) — один из первых текстов на латыни, попадавший в руки ученику еще в начальных классах. Драматическими диалогами пользовались как разговорным пособием. Чуть позже в школе переходили к Овидию. И Шекспир перешел к нему, как только решил попробовать себя в деле стихотворства — поэма «Венера и Адонис», сонеты... Правда, он не просто повторял общие места школьной программы, но умел увидеть среди них то, что общим местом еще не стало, но как нельзя лучше отвечало ощущению современности. Формула «всепожирающее время» — овидианская, однако ее распространение признают делом рук Шекспира.
На открытие театра «Глобус» Шекспир напишет «Юлия Цезаря» — в основном по Плутарху (этот автор в переводе Томаса Норта на английский — одна из настольных книг эпохи) и откроет им не только новое театральное здание, но новый театр, состоявшийся в его великих трагедиях: от «Гамлета» до «Короля Лира».
А затем — поздние пьесы, подведение итогов, которое вновь возвращает Шекспира к школьной памяти в его античных трагедиях: «Антоний и Клеопатра», «Кориолан», «Тимон Афинский»...
Это лишь беглое перечисление античных сюжетов у Шекспира. Античный опыт вошел в состав шекспировской мысли, отзывается в его риторике, в строе его метафор. Школа накрепко вбивала в память латинские правила, афоризмы, цитаты, пословицы. За это ее редко поминали добрым словом, но однажды вбитое помнили крепко.
И это называется гуманистическим образованием?
До того как оно стало гуманистическим, вбивали еще крепче, но вбивали нечто другое, не столь питательное и продуктивное, в том числе и для творческой мысли.
Чему и как учили в грамматической школе
Мы много знаем о елизаветинской школе вообще и об учителях шекспировского времени в Королевской школе Стрэтфорда. Обучение в ней было хорошо поставлено. Отцы города не скупились, приглашая оксфордских магистров и платя им по 20 фунтов годового жалованья. Их имена нам известны. Нам документально неизвестно, учился ли у них Уильям Шекспир, поскольку списки учеников за эти годы не сохранились. Согласимся с тем, что — не мог не учиться.
Тогда в шесть-семь лет он должен был отправиться в подготовительный класс к Саймону Ханту и с ним приняться за «роговую книгу». Под его руководством Уильяму предстояло продвинуться много дальше букваря. Хант покинул Стрэтфорд в 1575-м, чтобы отправиться на континент — в католическую академию в Дуэ.
На смену ему прибыл другой оксфордский выпускник и тоже католик, Томас Дженкинс. Он пробудет в должности до 1579 года, может быть, дольше, чем Шекспир посещал школу. В таком случае Уильяму не довелось поучиться у сменившего Дженкинса Томаса Коттема (чей брат будет казнен как католический миссионер). До поры до времени возможность католического влияния на юные умы не волновала ревнителей англиканской веры в Стрэтфорде.
Образцом гуманистической школы в Англии был Итон, основанный королем Генрихом VI в 1461 году. По его образцу будут преобразовываться старые и создаваться новые школы. Обязательной программы, утвержденной министерством образования, не существовало, поскольку не существовало и подобного министерства, но некоторое единообразие сложилось как раз к шекспировскому времени. Поступали в школу приблизительно в одном возрасте (хотя были возможны исключения), учились одним предметам и по одним книгам. Латыни обучали по тем образцам, которые собрал Эразм Роттердамский; глава «ученой республики» европейских гуманистов не раз посетил Англию, родину своего друга — Томаса Мора, и преподавал в ее университетах.
Еще средневековой традицией было заложено, что в школу отправлялись в семь лет, учились в ней также семь лет — и те же семь лет отводилось университету. Это соответствовало этапам движения к сану в церкви и подготовке к вступлению в цех у ремесленников: семь лет на то, чтобы отслужить подмастерьем и закончить этот срок к совершеннолетию в 21 год. По мере того как университет предъявлял все более высокие требования, школьное образование растягивалось до десяти лет, а могло начинаться в шесть, когда мальчик (школ для девочек еще не существовало) отправлялся в подготовительный класс. Хотя педагоги рекомендовали поступление в университет в 15 лет, на деле, судя по спискам учившихся в Оксфорде и Кембридже, большинству поступавших было 17—18 лет, а кому-то и 21 год.
Описание одного дня в елизаветинской школе может привести в ужас как современного ученика, так и современного учителя. Возьмем за основу день ученика третьего класса. Это этап завершения первой стадии обучения под руководством младшего учителя (usher), после чего переходили собственно к учителю (schoolmaster). С этого времени, постигнув основы латинской грамматики и приобретя словарный запас, ученик уже не имел права говорить в школе на каком-нибудь языке, кроме латыни. Провинившихся наказывали, как это было принято — телесно.
Естественно, страдало знание родного языка. Порой в университете приходилось наверстывать это упущение, что создавало странный контраст: оксфордский или кембриджский магистр говорил на чистейшей Цицероновой латыни, но, переходя на английский, обнаруживал грубый диалект местности, в которой был рожден. Слишком заманчивая комедийная ситуация, чтобы Шекспир прошел мимо нее. В «Виндзорских насмешницах» появится сэр Хью Эванс, пастор, уроженец Уэльса — так он отрекомендован в списке персонажей. Сэр, пастор, выпускник Оксфорда — и обладатель режущего слух валлийского акцента, который, нужно полагать, преувеличенно отыгрывал актер-комик, провоцируя бурное веселье лондонского зрителя. А Шекспиру и придумывать ничего было не нужно, поскольку уже по фамилии его учителя видно, что Дженкинс — валлиец. Месть за школьные обиды? Если и так, то — добродушная, хотя школьные воспоминания в шекспировских пьесах никогда не отдают сентиментальной ностальгией.
Учение в елизаветинской школе — тяжкий труд. Для всех день начинался в шесть утра — молитвой на коленях, затем продолжался вопросами по заданиям предыдущего дня, проверкой присутствующих: насколько чисто вымыты у них лицо и руки.
В семь все классы повторяют то, что было заучено на память, под наблюдением своего рода старосты. В восемь ученики получают латинскую «сентенцию» для перевода, варьирующуюся от класса к классу по степени сложности. Старшеклассники кроме перевода должны изложить ее латинскими стихами.
Около девяти часов старосты читают по памяти урок тем, кто находится на одну ступень младше. Затем это делает учитель. Вплоть до обеда в 11 часов ученики переводят (младшие — прозой, старшие — прозой и стихами). Учителя читают латинских авторов, в третьем классе основа — Теренций и письма Цицерона, который как главный образец стиля будет сопровождать ученика во все годы. Поэтические образцы в четвертом-пятом классах — Овидий (разумеется, не «Наука любви», а «Метаморфозы»), затем — Вергилий. Чтение, перевод, обсуждение, повторение, заучивание продолжаются вплоть до семи часов вечера.
Названными авторами круг латинского чтения не ограничивался. В школьных сборниках текстов присутствовали многие другие — в отрывках, цитатах, сентенциях. Именно Эразм Роттердамский перенес акцент в школьном обучении с зазубривания правил на заучивание примеров, на которых предлагалось постигать красоты стиля, цветы красноречия, приемы риторики, поэтические тропы и грамматические правила. Можно сказать, что столпами школьной латыни были две книги: «О двойном изобилии слов и вещей» (De duplici copia verborum et rerum) Эразма и грамматика Уильяма Лили. Сборник Эразма (выдержавший на протяжении XVI столетия во всей Европе более восьмидесяти изданий) открывался рассуждением о богатом стиле, переходил к рассмотрению основных тропов и главное — к иллюстрациям примерами. Лили вслед Эразму систематизировал латинскую грамматику.
Поскольку в процессе обучения шли теперь не от правил к тексту, а от текста к его запоминанию и разнообразному комментированию, то изменялась и повышалась роль учителя, а успех преподавания во многом зависел от его таланта и личности. От него зависело, в какой мере удастся привести в действие основной педагогический механизм, известный как подражание (imitatio). Главный объект подражания — изучаемый автор, а учитель — организатор процесса. Стадии его таковы: вначале следует изучить некоторое правило; затем обнаружить примеры (фразы, тропы, риторические приемы), соответствующие ему в тексте; после чего — воссоздать нечто аналогичное этим примерам и, наконец, уже без всяких примеров создать нечто собственное, демонстрирующее применение правила.
Как видим, гуманистическая школа активно включала творческий момент. Объем памяти оставался огромным, но создавался он (в идеале) не столько за счет зубрежки, сколько в процессе подражания и воспроизведения. Изучаемому автору подражали вслед учителю, которого заменял староста или старший ученик, поскольку были убеждены в том, что лучший способ научиться чему-нибудь — учить самому. Подражая и воспроизводя, постигали законы ораторского искусства, включались в разыгрывание драматических диалогов. Следует ли после этого удивляться тому, что ученики лондонских школ на протяжении всего правления Елизаветы составляли серьезную конкуренцию профессиональным актерам?
Театрализация сопутствовала обучению, она предполагалась самим принципом подражания. Театральной сценкой могло обернуться все что угодно вплоть до обычного и регулярного телесного наказания перед классом. Об этом свидетельствует школьный анекдот той поры. Вознеся над оголенными ягодицами провинившегося школьника розгу, учитель провозгласил: «Так начнем обряд бракосочетания между ягодицами, принадлежащими такому-то приходу, и розгой нашего прихода». На что один из присутствующих возразил: «Однако согласие сторон не было достигнуто». Остроумный ответ на сей раз отменил экзекуцию.
Кроме театральности и остроумия, в этом анекдоте есть и суровая школьная правда: золотая Цицеронова латынь и в гуманистической школе не постигалась без розги. Но помнилась крепко.
Против этой системы отпущено много шуток — и в последующие века ей высказано много горьких упреков по поводу засушивания мозгов. В шекспировские времена мозгам удавалось выживать и даже приносить яркие латинские плоды, как, например, в случае с одним из учеников священника Бретчгёдла (того самого, что крестил Шекспира) — Браунсвордом (одно время он преподавал в школе Стрэтфорда). Еще в XVI веке он будет упомянут рядом с Шекспиром в ряду поэтов, прославивших Англию: Браунсворд — своими латинскими стихами, Шекспир — пьесами и «сладчайшими сонетами».
Программа грамматической школы предполагала, что в течение нескольких лет ученик говорил на латыни, что в течение этих лет он не только прочел на языке оригинала, но запомнил наизусть прозаические и стихотворные тексты римских авторов, научился переводить их стихами и прозой, анализировать их грамматический строй, риторические приемы, понимать и воспроизводить основные тропы.
Что за пределами этих умений и объема знаний предполагают шекспировские пьесы? Разве только то, что и за школьным порогом Шекспир не перестал вспоминать и обдумывать классическую литературу. Подражание ей, начатое в классе, он продолжил на сцене публичного театра.
Посещал ли? Не мог не посещать
Шекспир не мог не посещать грамматическую школу в силу социального положения своей семьи. Не менее убедительно о том же свидетельствуют пьесы.
Если шекспировские пьесы противятся тому, чтобы из них вычитывали, какой была вера автора и его иные убеждения, то не менее зыбкой будет эта почва для биографических построений. Наиболее строгие биографы вообще запрещают приближаться к пьесам с подобной целью. Может быть, они и правы, но к чему тогда приближаться? Кроме пьес, у нас немного личных свидетельств. Остается вписывать прерывистый пунктир документальной биографии Шекспира в ткань современной ему истории. Иногда удается восстановить совсем близкий бытовой фон, установить имена людей, которых он не мог не знать, завести на них особое дело. В случае удачи остается впечатление, что мы знаем, в какой дом он вошел, в какой комнате жил, из какой комнаты вышел и где мы его уже не застали.
Остались только пьесы и стихи. Сонеты, конечно, представляют собой особенно сильное искушение для биографа: проверить каждое слово лирического «я» в качестве отзвука шекспировского прямого высказывания. Чем больше искушение, тем большей должна быть осторожность.
Проблема не в том, что творчество Шекспира предлагает нам скупые возможности для построения его биографии: напротив, слишком широкие, прямо-таки безбрежные. Судя по пьесам, он объездил весь мир, позанимался всеми науками, поднаторел во многих ремеслах и профессиях. Но как это могло произойти по пути из Стрэтфорда в Лондон и обратно?
Собрав сведения об английской грамматической школе, об учителях в Стрэтфорде, все-таки хочется услышать, а вспоминает ли сам Шекспир о школе, есть ли среди его персонажей учителя и знатоки латыни?
На этом месте все биографы припоминают слова о школе от разных персонажей, но чаще всего обращаются к наиболее концептуальному высказыванию Жака-меланхолика («Как вам это понравится») из его монолога о семи возрастах человеческой жизни. В соответствии с обобщающей темой монолога образ детства носит эмблематически-всеобщий характер:
...плаксивый школьник с книжной сумкой,
С лицом румяным, нехотя улиткой
Ползущий в школу.
(II. 6; пер. Т. Щепкиной-Куперник)
Если соотнести эту эмблему с реальными обстоятельствами, то «ползти» Уильяму было недалеко, путь до школы — даже нехотя и медленным шагом — не занимал больше десяти минут. По Хенли-стрит, затем направо и вниз по перетекающим друг в друга Хай-стрит, Чейпл-стрит, названной по имени часовни, принадлежавшей гильдии, не доходя которой высился казавшийся, наверное, недоступно величественным дом Клоптонов — Нью-Плейс. Спорят о том, в каком он был тогда состоянии, поскольку Клоптоны в нем давно не жили, а окружающие дома неоднократно горели, так что их обитатели могли позариться на изобилие строительного материала. Но, может быть, именно тогда в детском воображении зародилась мечта — об огромном доме. Мечта исполнилась: здесь Шекспир будет жить и здесь умрет. Дом не сохранился. Сейчас на его месте — яркий цветник, разбитый по елизаветинскому образцу.
Напротив Нью-Плейс по той же стороне улицы, теперь указывающей своим названием в направлении церкви — Чёрч-стрит, — здание гильдии, такое же, как все, как и родной дом на Хенли-стрит, — серебристый каркас под нахлобученной соломенной крышей. На первом этаже — школа. В комнате и сейчас стоят парты XVI века. А, может быть, за одной из них...
Детей горожан учили бесплатно. Нередко к ним присоединялись дети окрестных джентри, поскольку домашнее образование на равном уровне мог позволить себе только очень обеспеченный человек. Идти до школы было недалеко, но выходить из дома следовало рано. Занятия начинались летом в шесть утра, зимой — в семь.
В «Укрощении строптивой», одной из первых комедий Шекспира, гость сбегает с обряда венчания (во время которого Петруччо начал укрощение Катарины) и на вопрос, возвращается ли он из церкви, отвечает: «Так же охотно, как всегда возвращался из школы» (III, 2). Школьные годы не мыслились в елизаветинской Англии ни как чудесные, ни как счастливые и таковыми не были. Но знания оставались на всю жизнь. И в «Укрощении строптивой» персонажи непринужденно сыплют блестками латинских цитат из школьной программы.
Латинские фразы и аллюзии в шекспировских пьесах чаще всего — из школьных лет. Строчки о плаксивом школьнике, как и весь монолог Жака о возрастах человеческих, взяты из популярного сборника текстов — Zodiacus Vitae. Они помнятся и в середине жизни — в 35 лет. Как уже было сказано, ранняя «Комедия ошибок» — сюжет, взятый из программной комедии Плавта «Менехмы»...
Но, пожалуй, самый развернутый портрет учителя и самое подробное цитирование школьной образованности находим в еще одной ранней комедии — «Бесплодные усилия любви». Она для тех, кто хорошо помнит уроки грамматической школы, а значит, исключает возможность оценить ее шутки большей частью зрительного зала в публичном театре. Лондонские ремесленники и подмастерья в своем большинстве — люди неграмотные или малограмотные, латыни не обученные. Скорее всего, «Бесплодные усилия любви» — свидетельство того, что после первого успеха в Лондоне Шекспир начинает получать заказы для частной сцены, для празднеств в богатых домах, где любят театр. Там вполне уместны и куртуазные игры, и латинские шутки.
Среди ранних шекспировских комедий «Бесплодные усилия любви», безусловно, уступают в известности и сценической популярности как «Комедии ошибок», так и «Укрощению строптивой». А тем не менее это самая оригинальная по сюжету и самая блистательная по языку комедия начала 1590-х. Она искрится пародийным остроумием. В ней едва ли не половина персонажей пишет стихи, невольно пародируя разные стили и жанры — от вошедшего в моду сонета до школьных упражнений, развертывающих словесные переклички в тяжеловесные каламбуры, приводящие в восторг их автора, учителя Олоферна, и слушателя — священника Нафанаила. Придворные наваррского короля тайно упражняются в любовных жанрах: тайно, поскольку в основе сюжета — договор, подписанный королем и несколькими придворными о том, что они создают академию, где в научных трудах проведут три года, избегая иных радостей жизни и общения с женщинами.
В эти годы события в маленьком королевстве Наварра, зажатом в Пиренеях между Испанией и Францией, действительно привлекали внимание всей Европы, гадавшей, удастся ли протестанту Генриху Наваррскому удержать обретенную им по праву наследования французскую корону в борьбе с радикальными католиками. В Англии с волнением следили за этой борьбой, не просто желая Генриху победы, но посылая войска ему в помощь. Шекспир воспользовался актуальной аллюзией. Однако его комедия не о политике — она о любви и о поэзии. Ее современность — в языке, пожалуй, никогда прежде не достигавшем на английской сцене такой степени современной узнаваемости даже не столько через разговорную речь, сколько через отсылки к ходовым поэтическим штампам и модным образцам. Можно только представить, насколько остроумно-искрометно должны были они звучать для первых слушателей.
Увы, языковая актуальность не могла быть столь же остро воспринята зрителями последующих эпох: слишком многое требовало комментария и уж вовсе терялось в переводе. Вот почему «Бесплодные усилия любви» сегодня не входят в число самых популярных (особенно за пределами Англии) шекспировских произведений.
Сюжет в этой комедии имеет настолько второстепенное значение, что он даже не доведен до конца — обязательный happy end обещан, но отложен на год, то есть выведен за рамки пьесы. Условность сюжета искупается разнообразием языковой игры. Персонажи представляют несколько стилей аффектации: любовно-куртуазной, напыщенно-декламативной, стиль простонародной клоунады, ученого жаргона с постоянным вкраплением латинизмов... В этой шумной клоунаде нет даже умного шута, способного выступить модератором языкового пространства. Отчасти его роль берет на себя юный паж Мотылек со своим школярским остроумием и блестками здравого смысла, с позиции которого он оценивает речь двух ученых мужей — Олоферна и Нафанаила: они побывали «на пиру языков и принесли сюда объедки» (V, 1; пер. М. Кузмина).
Это замечание пажа остро (как и некоторые другие), но чаще его шутки незатейливы. Он ведь только школяр и Мотылек, а не принц Гамлет! В его говорящем имени, впрочем, скрываются два разных намека — на легковесность, как у мотылька, и на способность паразитировать, как у моли, поскольку это слово (Moth) подходит для обоих. Он долго вьется вокруг «роговой книги», выкраивая из нее рога для Олоферна, который пытается соответствовать быстрому обмену репликами, но явно терпит поражение.
Олоферн — незабываемый шарж, только в нем нет ничего личного. Он ни на йоту не продвигает нас к тому, какие отношения могли быть у Уильяма Шекспира с Хантом или как он относился к Дженкинсу. Шарж едва ли был списан с молодых оксфордцев, убежденных в католической вере, способной привести в пыточную камеру и на костер. Олоферн увиден другими глазами, скажем — Мотылька, а затем — глазами всего развеселого общества, терпящего неудачу как раз по причине своего неумения шутить. Шутки их — или глупые, чего не скрывают от наваррцев французская принцесса и ее дамы, отказывая в любви, или жестокие, о чем сообщает последней своей репликой оскорбленный Олоферн: «Всё это грубо, глупо, зло, надменно!» В этот момент и правота, и право личности, признания которой он требует, — за ним.
Шекспир умел пойти навстречу ожиданиям зрительного зала, предлагая ему то, что зал ожидал увидеть, только в несравненно более остроумном оформлении. Впрочем, чем далее, тем в большей степени он умел только делать вид, что идет навстречу залу, разделяя его верования и предрассудки. Но в какой-то момент останавливался и приглашал зал пойти навстречу ему, чтобы зритель мог взглянуть на себя со стороны, а в тех, над кем он только что потешался, различить личность, достойную если не уважения, то большей человечности.
В следующей своей комедии «Сон в летнюю ночь» Шекспир вновь представит спектакль в спектакле — пьесу в исполнении простолюдинов, что сделает с не меньшим остроумием, но с гораздо большим снисхождением к ним.
И все-таки Олоферн не стал бы таким удачным шаржем, если бы в нем не было совсем ничего личного. Отношение Уильяма Шекспира к своим учителям он не прояснит, а вот о шекспировском отношении к определенному роду культурных привычек и притязаний, касавшихся его очень-очень лично, судить позволит. Мотылек сказал так неожиданно умно и тонко, ибо получил в свое распоряжение авторскую мысль — о пире языков, с которого ученые мужи принесли одни объедки. Здесь слышится ответ Шекспира на то, что ему надоело уже в начале пути, но продолжится и после его смерти — рассуждения о его плохой латыни, о том, что-де не случилось ему побывать в университете... А что вы вынесли, побывав на этом пиршестве умов? И что вы готовы предложить от себя?
Звездный час учителя — сочинение эпитафии оленю, пораженному принцессой, выслушав которую священник возблагодарил Создателя за то, что тот послал Олоферна ему и его прихожанам. Приводить ее текст в переводе — бессмысленно. Эпитафия непереводима, поскольку вся завязана на каламбурном сближении слов, если и предполагающем поэтические возможности, то лишь обозначенные, так как поэзия там «не ночевала»: sore — рана, sorel — олень, добавь к ране букву «l» — и раненый олень выпрыгнет из кустов...
В пьесе «Бесплодные усилия любви», пожалуй, как ни в какой другой, не только пишут много стихов, но и обсуждают их. Текст Олоферна — одна из неудач, постигающая и других персонажей в качестве авторов. Каждый из них привязан к тому или иному стилю и пародийно-доверчиво ему следует. Способность Олоферна играть словами приводит в счастливое исступление священника, а кто не способен разделить его восторг, тот, «как говорится, не ел бумаги, не пил чернил; ум его не развит, он вроде животного...».
Количество «съеденной бумаги», разумеется, не обеспечивает поэтического дара, но работа Олоферна со словом способна нечто объяснить в языке Шекспира и в восприятии его зрителей. Даже учителю, тяжеловесно играющему словами в претензии на поэзию, доступна случайная речевая победа, скажем, в виде неологизма. Олоферн нашел таковой, чтобы характеризовать высокопарного, но постоянно грешащего против английской лексики и грамматики испанца дона Адриано де Армадо как слишком peregrinate (прилагательное от слова, означающего «пилигрим», «странник»). Что-то вроде — «чужеземноватый».
Прошедшие школу формального расчленения и составления слов, выискивания этимологий и созвучий современники оказались средой, восприимчивой к словесной игре, откликающейся на речевой юмор. В застойной воде школьной учености рождается бурлящий поток каламбурной речи шекспировских комедий. И не только комедий.
Конец учению наступил для Шекспира не потому, что кончились деньги (обучение было бесплатным), а потому, что в доме требовалась помощь. Так писал еще первый биограф Шекспира Николас Роу (1709). Судя по тому, как шли дела у отца, Уильям завершил школьную часть своего образования между тринадцатью и четырнадцатью годами. То есть он недоучился год или чуть больше.
Прежде чем мы зададимся вопросом, чем и как он мог помочь семье, ответим еще на один: действительно ли с тем, как Уильям сошел со школьной скамьи и прекратил «есть бумагу и пить чернила», была подведена черта под его запасом знаний? Здесь самое время вспомнить, что мы говорим не о простом смертном.
Многочисленны загадки шекспировской биографии, но куда увлекательнее их — тайна гения. Эту мысль важно помнить и поэтому приходится повторять. Без нее разгадка пойдет по ложному следу. Биографы огорчаются тому, что многие современники были образованнее Шекспира и далее его продвинулись в освоении латыни и греческого. Но предмет для удивления скорее составляет то, что, знавший и историю, и латынь неизмеримо хуже Бена Джонсона, Шекспир за явным преимуществом победил его как автор трагедий из римской истории. Шекспировский «Юлий Цезарь» покорял и покоряет зрительный зал, а «Сеян» Джонсона провалился, вызвав у автора (как сказали бы сейчас) приступ затяжной депрессии, или (как сказали бы тогда) — меланхолии. И это притом что в «Юлии Цезаре» анахронистично палят из пушек, а Джонсон выверил каждую фразу по античным источникам!
Это не повод, чтобы решить, будто образованность вредит творчеству. Творчество требует знания, но предполагает особое распоряжение этим знанием, подчиненное своим задачам. Гению нередко приходится наверстывать то, что было упущено на школьной скамье, и проходить собственные университеты. Ближайшая для нас аналогия — Пушкин.
Имея аттестат престижнейшего учебного заведения — Царскосельского лицея, — он начинает самостоятельную жизнь, отправившись в южную ссылку. Ему 20 лет. Он невероятно самолюбив и амбициозен. Любая размолвка — повод для дуэли. А размолвки происходят не только за картами и бильярдом, но и в спорах, которые обнаруживают, что средний балл его аттестата не случайно посредствен. Приходится смирять гордыню и садиться за книги по разным предметам. И.П. Липранди, один из старших товарищей и наставников Пушкина в Кишиневе, вспоминал, что В.Ф. Раевский (известный как «первый декабрист»)
- ...очень много способствовал к подстреканию Пушкина заняться положительнее историей и в особенности географией. Я тем более убеждаюсь в этом, что Пушкин неоднократно после таких споров, на другой или на третий день, брал у меня книги, касавшиеся до предмета, о котором шла речь.
Кишинев — Одесса — Михайловское — места шестилетней ссылки. А когда Пушкин вернулся в Петербург, то Николай I признался: «Я беседовал с умнейшим человеком России».
С образованнейшим ли? Что понимать под образованием? Под образованием, которое способствует творчеству и необходимо для него... Наверное, здесь подойдет определение, которое сам Пушкин дал вдохновению: «...расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно, и объяснению оных».
Творческая образованность — это вдохновенное знание, предполагающее наличие понятий, но переносящее акцент на способность «соображать», соединять и объяснять их. Шекспир обладал этой способностью в фантастической степени, очевидной уже в стремительности и глубине речевого потока его пьес.
А что касается «плохой» латыни, то ее знание у поэта и педанта всегда было разным. Чем педант отличается от поэта, тем более — от гения? Педант способен собрать множество частностей и расположить их в соответствии с правилами. Он лишен способности по частности восстанавливать целое, по когтю узнавать льва (ex ungue leonem). Факты, которыми он обладает, просто не дорастают до понятий, чтобы их нужно было «соображать».
Даже первого энтузиаста классической образованности — Петрарку — педанты-гуманисты упрекали за его латынь и отыскивали в ней неточности. А тогда латынь была поводом и к новому знанию, и к новому творчеству. Ко времени Шекспира ее значение изменилось. К его времени не только мир Библии, но и античный мир интенсивно осваивался национальной культурой. Нет сомнений, что Шекспиру и Овидий, и Плутарх (важнейшие для него античные источники) были доступны в оригинале. Это было школьное знание. Но для него не менее важным был опыт Артура Голдинга и Томаса Норта, их переводчиков на английский язык. Это был его путь освоения понятий — для соображения и «объяснения оных». Путь творчества пролегал в поле национальной культуры, и Шекспир был ее создателем.
Остается задать еще один практический вопрос: а была ли у Шекспира в Стрэтфорде возможность (которой располагал Пушкин в Кишиневе) достать необходимые книги?
Вопрос о библиотеке Шекспира — один из тех, что не только будоражит воображение, но и подогревает «шекспировский вопрос». Почему нет ни слова о книгах в завещании, значит ли это, что библиотеки не было? Книги по тем временам представляли немалую материальную ценность, и забыть о них было бы не по-хозяйски. Книги из библиотеки Шекспира ищут и иногда находят (или полагают, что нашли). Они относятся к более позднему времени — к его пребыванию в Лондоне.
В школьные годы едва ли речь могла идти о собственных книгах, но просто об их доступности в Стрэтфорде. «Роговая книга», латинская грамматика Лили, сборник текстов — это наверняка было у учителя или в школе. Впрочем, не только это, судя по завещанию священника Бретчгёдла, умершего, когда его крестнику Уильяму Шекспиру минул едва год, так что он не мог значиться в числе получателей книг. Значились другие имена стрэтфордских школьников, получивших в личное владение почти полный список тогдашних школьных текстов. Среди них «Басни» Эзопа, «Об обязанностях» Цицерона, Саллюстий, Вергилий и Гораций с комментариями, разнообразные словари... Книги, перечисленные в завещании по названиям, явно не исчерпывали всей библиотеки Бретчгёдла, поскольку она была оценена в десять фунтов, а школьные тексты стоили по нескольку шиллингов. Так что всего книг могло быть не менее сотни. Наверняка некоторыми из них (латинским словарем Купера, оставленным школе) Уильяму Шекспиру приходилось впоследствии пользоваться.
В этих книгах — источники шекспировских сюжетов. Впрочем, некоторые из его будущих источников печатаются только лишь в эти годы или даже несколько позже, после отъезда Шекспира из родного Стрэтфорда... Об этом можно было бы судить точнее, если бы мы точно знали, когда он уехал.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |