Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава XXVIII. Самый светлый период в жизни Шекспира. — «Как вам угодно». — Страсть к скитаниям. — Тоска по природе. — Жак и Шекспир. — Пьеса как праздник остроумия

Самый светлый период в жизни Шекспира. — «Как вам угодно». — Страсть к скитаниям. — Тоска по природе. — Жак и Шекспир. — Пьеса как праздник остроумия.

Никогда Шекспир не творил так быстро и легко, как в этот светлый, счастливый период двух-трех лет. Просто изумительно, какую массу работы он выполнил в 1600 г., когда он достиг не апогея своей поэтической силы, ибо она постоянно находится у него на одинаковом уровне, но вершины своей поэтической предприимчивости. Среди изящных комедий, которые он пишет теперь, «Как вам угодно» — одна из самых изящных.

Эта пьеса была занесена в каталог книгопродавцев 4-го августа 1600 г., в один день с комедией «Много шума из ничего», и, по всей вероятности, была написана в 1600 г., ибо Мирес не включил ее в свой список шекспировских пьес 1598 г.; в ней встречается (как мы уже указывали) цитата из вышедшей в свет в 1598 г. поэмы Марло «Геро и Леандр»:

Любил ли тот, кто не с первого взгляда влюблялся? —

цитата, заметим в скобках, выражающая именно то, о чем трактует пьеса, и затем, в словах Целии (I, 2): «С тех пор, как ту капельку ума, которую имеют дураки, заставили молчать...» есть намек на произведенное судебным порядком в июне месяце 1599 г. публичное сожжение сатирических книг. Так как в 1599 г. не могло, по-видимому, оставаться места для каких-либо еще работ Шекспира, кроме тех, которые мы уже отнесли к нему, то комедия «Как вам угодно» должна была, следовательно, возникнуть в первой половине следующего года.

Шекспир взял, по своему обыкновению, весь сюжет этой очаровательной пьесы у другого поэта. Его современник Томас Лодж (сделавшийся после пребывания в Оксфорде сначала актером и драматургом в Лондоне, потом врачом и писателем по вопросам медицинской науки и умерший в 1625 г. от чумы) издал в 1590 г. пастушеский роман с множеством вставленных в него стихотворений, под заглавием «Золотое наследие Эвфуэса, найденное по его смерти в его келье в Силекседре», написанный во время путешествия его на Канарские острова, чтобы убить время, пока бушевала буря и волны качали корабль. Стиль романа вялый и крайне растянутый, настоящий пасторальный стиль, но Лодж обладал талантом внешней изобретательности, которого, при всех своих великих дарованиях, до такой степени был лишен Шекспир.

Все события, упоминаемые или заключающиеся в пьесе, уже встречаются у Лоджа, и равным образом все действующие лица, за исключением только Жака, шута Оселка и поселянки Одри. Внимательного читателя должна постоянно поражать пассивность поэта по отношению к данным источникам и к заимствованному из них без особенной разборчивости материалу, пассивность, соединяющаяся у Шекспира с самой энергичной умственной деятельностью в тех пунктах, куда он вкладывает свой талант.

В комедии «Как вам угодно» есть, по примеру Лоджа, злой герцог, изгнавший своего доброго брата, законного правителя страны. Последний укрылся со своими приближенными в Арденнском лесу, где они живут так же свободно, как Робин Гуд и его молодцы, и где впоследствии их отыскивают обворожительная дочь доброго герцога, Розалинда, и ее кузина Целия, дочь узурпатора, не допускающая мысли, чтобы ее изгнанная подруга отправилась бродить по свету одна. В кругу вельмож, стоящем ступенью ниже княжеского, есть еще злой брат Оливер, злоумышляющий на жизнь своего доброго брата. Этот младший брат, Орландо — герой, столь же скромный и привлекательный, как и храбрый; он и Розалинда с первого взгляда полюбили друг друга, и на пространстве всей пьесы она мистифицирует его в мужском костюме, оставаясь неузнанной. Для пьесы было бы выгоднее играть ее так, как будто Орландо до некоторой степени догадывается, кто она. Под конец все приходит к благополучной развязке. Злой герцог, раскаявшись, удаляется в монастырь; злой брат сразу (что совершенно нелепо) обращается на истинный путь, когда Орландо, которого он преследует, убивает льва, — лев в Арденнах! — угрожающего его жизни, пока он спит. И злодей в награду за свою злобу или за свое обращение получает (не менее нелепо) руку прелестной Целии.

Все это пока безразлично; то есть, для Шекспира это, очевидно, не имело значения, ибо это не попытка воссоздать действительность; это ничто иное, как праздник прихоти и остроумия, душевно возбужденного и вибрирующего в чувствах.

Это, прежде всего другого, означает стремление Шекспира, этого великого человека, уйти прочь от неестественной городской жизни, прочь от неправдивых, деловитых, корыстолюбивых, неблагодарных горожан, прочь от лести, фальши и обмана, уйти в деревню, где еще уцелели простые нравы, где легче осуществить свою мечту о полной свободе, и где лес издает такой славный аромат. Там журчание ручейков звучит более сладким красноречием, чем красноречие, практикуемое в городах; там деревья, даже сами камни больше говорят сердцу путника, чем дома и улицы столицы; «там есть нечто хорошее во всем».

В его душе вновь пробудилась любовь к свободным странствованиям, эта любовь, заставлявшая его когда-то бродить с ружьем по земле помещика и манившая его на лоно природы; но в более далекой, более богатой природе, чем известная ему, видит он в своих грезах совместную жизнь самых лучших и умнейших мужчин, самых прекрасных и утонченных молодых женщин в идеально-фантастической обстановке, куда не доходят докучный шум общественной жизни и тяжкие заботы жизни трудовой. Жизнь, проводимая в охоте, в пении, в веселых пирах под открытым небом и в остроумных беседах, и в то же время полная до краев восторженным счастьем любви. И он населяет фантастический Арденнский лес этой жизнью, которую создают его бродяжническое настроение, его стремление шутить и забавляться и его тоска по природе.

Он не довольствуется этим. Он переживает свой сон с начала до конца и чувствует, что даже такая идеальная, никакими правилами не стесненная жизнь не могла бы доставить удовлетворения тому, что образует самое заветное ядро в нем самом, тому причудливому чудаку, живущему в глубине его существа, имеющему дар делаться грустным и сатирическим но поводу всего на свете. И он создает образ Жака из ребра, вынутого из своих собственных недр, вводит этот образ, которого роман не знал, в свою пастораль, и заставляет его проходить по ней одинокого, поглощенного самим собой, угрюмого и нелюдимого вследствие чрезмерной нежности души, мизантропа в силу своего чувствительного и богатого фантазией темперамента.

Жак представляет как бы первый гениальный и легкий карандашный эскиз Гамлета. Тэн и другие после него хотели провести параллель между Жаком и Альцестом Мольера, без всякого сомнения, тем из его персонажей, в которого Мольер вложил наибольшую долю своей души. Но здесь нет никакой действительной параллели. У Жака все переливается в красках фантазии и остроумия, у Альцеста все — горькая серьезность. Альцест нелюдим от негодования. Ему противна окружающая его фальшь, он возмущается тем, что плут, с которым он ведет процесс, везде хорошо принят и всюду легко находит себе доступ, хотя и всеми презираем. Он не хочет быть в дурном обществе, не хочет даже оставаться в сердце своих друзей; поэтому он и расстается с ними. Он питает отвращение к двум классам людей:

К злым и негодным людям,
И к тем, которые с ними любезны.

Это старое изречение Тимона Афинского: «Я ненавижу злых и ненавижу прочих за то, что они не чувствуют отвращения к злым». А потому только с написанным много лет позднее «Тимоном» Шекспира и можно сопоставлять Альцеста, в виде пояснительного контраста.

Преобладающая черта в характере Альцеста — резкая рассудочная логика, его характер — классически французский, чистая гордость без всяких прикрас, любовь к правде без сентиментальности и без грусти. Меланхолия Жака — поэтическая мечтательность. Еще не видав его, мы слышим, как о нем говорят в пьесе (II, 1). Добрый герцог только что благословлял превратность судьбы, выгнавшую его в зеленый лес, где ему не грозят никакие опасности завистливого двора, и собирается как раз отправиться на охоту, как вдруг мы узнаем, что меланхолический Жак сокрушается об этом а по этому поводу называет герцога таким же тираном, как и те, которые изгнали его из его владений. Придворные нашли его сидящим у подножья дуба и чуть не плачущим от жалости к бедному раненому оленю, стоящему поблизости у ручья и стонущему так, «что кожаный покров его костей растягивался страшно, точно лопнуть сбирался он», между тем как крупные, круглые слезы печально текли по его бедной мордочке. Жак придумал целый ряд различных уподоблений его участи, и между прочим следующее:

...При мысли, что оленя
Оставили лохматые друзья,
Что он один, беспомощный, скитался —
Жак говорил: «Да, это как всегда:
Товарищей несчастье прогоняет».
Вдруг несколько оленей перед ним
Промчалися — и веселы, и сыты —
И ни один привета не послал
Несчастному. — «Ну, да, бегите мимо, —
Воскликнул Жак, — бегите поскорей!
Вы, сытые, зажиточные люди!
Таков уж свет! Ну, стоит ли смотреть
На жалкого, несчастного банкрота!»

Его горечь имеет своим источником слитком нежную чувствительность, — чувствительность, которую до него выказал Будда, включивший в свою религию гуманное отношение к животным, и после него Шелли, ощущавший в своем пантеизме родство между душой животного и своей.

Таким образом, мы уже подготовлены к появлению Жака. Он выступает в герцогском кружке и начинает с прославления шутовской профессии. Он встретил в лесу придворного шута Оселка и в экстазе от этой встречи. Пестрый шут лежал и грелся на солнце, и когда Жак приветствовал его словами: «Здорово, шут!», тот отвечал: «Нет уж, сударь! Не называйте вы меня шутом, пока небо не послало мне счастья». Потом этот умный шут вытащил часы из кармана, изрек мудрые слова: «Десятый час!» и вслед затем прибавил:

Здесь видим мы, как двигается мир:
Всего лишь час назад был час девятый,
А час пройдет — одиннадцать пробьет.
И так-то вот мы с каждым часом зреем
И так-то вот гнием мы каждый час —
И тут конец всей сказочке.

С энтузиазмом восклицает Жак:

О славный шут! О превосходный шут!
Нет ничего прекрасней пестрой куртки!

В минуты грустно-юмористические Шекспиру, вероятно, приходило в голову, что он сам как будто один из тех шутов, которым перед великими и сильными мира сего на сцене разрешалось говорить правду, лишь бы только они высказывали ее не прямо, а под маской фиглярства. В подобном же настроении несколькими веками позже обратился Генрих Гейне к немецкому народу с этими словами: «Я твой Кунц фон-дер-Розен, твой шут».

Поэтому Шекспир и заставляет своего Жака воскликнуть:

О, когда бы
Мне стать шутом! В ливрее пестрой я
Свое все честолюбье заключаю.

И когда герцог отвечает: «И ты ее получишь», он объясняет, что это единственная вещь, которую он для себя желает; другие должны будут тогда изгнать из своей головы фантазию, будто он умен. Затем он говорит:

Свободу вы должны
Мне дать во всем, чтоб я, как вольный ветер,
Мог дуть на все, на что я захочу.
. . .
Попробуйте напялить на меня
Костюм шута, позвольте мне свободно
Все говорить, и я ручаюсь вам,
Что вычищу совсем желудок грязный
Испорченного мира, лишь бы он
С терпением глотал мое лекарство.

Здесь мы чувствуем настроение самого Шекспира. Голос этот принадлежит ему. Эти слова слишком велики для Жака, служащего здесь лишь рупором своему творцу. Или же можно сказать: в таких местах, как это, контуры его расширяются, и просвечивает Гамлет avant la lettre.

Когда герцог, в ответ на эту вспышку, отрицает за Жаком право исправлять и бичевать других, так как сам он был изрядный повеса, «чувственный, как животный инстинкт», то поэт, очевидно, себя самого защищает в реплике, которую вкладывает в уста своему молодому меланхолику:

Как, разве человек,
Тщеславие бранящий, этим самым
И личности отдельные бранит?
Тщеславие обширно ведь, как море,
И волны так вздымает высоко,
Что, наконец, не может удержаться —
И падает. Когда я говорю,
Что многие из наших горожанок
Несметные сокровища несут
На недостойном теле — разве этим
На личность я указываю? Где
Та женщина, которая мне скажет,
Что именно о ней я говорил?

Это положительно предвосхищает самозащиту Гольберга в лице Филемона в «Счастливом кораблекрушении»; поэт, очевидно, опровергает общий предрассудок против его профессии. И подобно тому, как он пользуется Жаком в качестве поборника свободы, которой должна требовать поэзия, точно так же он делает его защитником непризнанного актерского сословия, вкладывая ему в уста грандиозную реплику о семи человеческих возрастах, реплику, которая по ассоциации с надписью, помещенной на театре «Глобус» под Геркулесом с земным шаром в руке — Totus Mundus agit histrionem (весь мир играет комедии), открывается следующими словами:

Мир — театр,
В нем женщины, мужчины, все — актеры.
У каждого есть вход и выход свой,
И человек один и тот же роли
Различные играет в пьесе...

Говорят, что Бен Джонсон в эпиграмме на надпись театра «Глобус» заметил, что если все только актеры, то каким же образом находятся зрители игры? Шекспиру приписывают эпиграмму с простым ответом, что все люди — и актеры, и зрители в одно и то же время. Перспектива жизни человека, открывающаяся взорам Жака, изложена изумительно метко и кратко:

Сначала он ребенок,
Плюющий и ревущий на руках
У нянюшки, затем — плаксивый школьник,
С блистающим, как утро дня, лицом
И с сумочкой, ползущий неохотно
Улиткою в свой пансион; затем
Любовник он, вздыхающий, как печка,
Тоскливою балладой в честь бровей
Возлюбленной своей; затем он — воин,
Обросший бородой, как леопард,
Исполненный ругательствами, честью
Ревниво дорожащий, быстро в спор
Вступающий, и за парами славы
Готовый взлезть хоть в самое жерло
Орудия; затем — судья с почтенным
Животиком, в котором каплуна
Отличного он спрятал, с строгим взором,
С остриженной красиво бородой,
Исполненный мудрейших изречений
И аксиом новейших — роль свою
Играет он. В шестом из этих действий
Является он нам паяцем тощим,
С очками на носу и с сумкой сбоку.
Штаны его, что юношей еще
Себе он сшил, отлично сохранились,
Но широки безмерно для его
Иссохших ног, а мужественный голос,
Сменившийся ребяческим дискантом,
Свист издает пронзительно-фальшивый;
Последний акт, кончающий собой
Столь полную и сложную исторью,
Есть новое младенчество — пора
Беззубая, безглазая, без вкуса,
Без памяти малейшей, без всего.

Тот же Жак, составивший себе такой величественный взгляд на человеческую жизнь, в обыкновенное время, как мы уже упоминали, мизантроп вследствие нервности и брюзгливо остроумен. Ему претит учтивость, он ищет уединения, собеседнику говорит на прощание:

Благодарю вас за компанию, но сказать правду, мне точно так же было бы приятно остаться одному.

Но когда он под конец уходит в покинутую пещеру, то слишком серьезного значения это не имеет. Его меланхолия — меланхолия комического пошиба, его негодование на людей есть лишь потребность юмориста дать волю своим сатирическим фантазиям.

И затем, как мы уже указывали, в этом Жаке есть все же лишь известное зерно природы Шекспира, Шекспира в будущем, Гамлета в зародыше, но не того Шекспира, который купается теперь в солнечных лучах и живет среди непрерывных успехов, окруженный возрастающей популярностью и поддерживаемый энтузиазмом и доброжелательством лучших людей. Этого Шекспира следует искать во вставленных в пьесу песнях, в остротах шута, в томлении влюбленных, в увлекательном диалоге молодых девушек. Подобно Богу он всюду и нигде.

Когда Целия говорит: «Сядем и насмешками сгоним матушку-фортуну с ее колеса для того, чтобы вперед она раздавала свои дары поровну», то этим, словно камертоном, дается тои, в котором здесь играют, открывается шлюз для потока веселого остроумия, разукрашенного всеми радугами фантазии, который с этой минуты начнет, пенясь, подниматься и падать.

Без шута дело не обходится, ибо глупость шута — точильный камень остроумия, а остроумие шута — пробный камень характеров. Отсюда его имя Оселок.

Здесь не забыто, каков свет в действительности, не забыто, что лучшие люди приобретают себе врагов в силу лишь своих преимуществ, и несколько печально звучат слова старого слуги Адама (роль, игранная, но преданию, самим Шекспиром), с которыми он обращается к своему господину, молодому Орландо (II, 3):

...Опередила здесь
Вас чересчур поспешно ваша слава.
Есть род людей — известно это вам —
Которые в своих душевных свойствах
Себе врагов находят; из таких
Людей и вы. Достоинства все ваши.
Мой господин, по отношенью к вам
Изменники чистейшие, святые.
О, что за свет, в котором красота
Душевная тому отравой служит,
Кто ею наделен!

Но вскоре глазам открывается более утешительная житейская философия, связанная с нескрываемым пренебрежением к школьной философии. Как будто насмешливый намек на одну книгу того времени, переполненную пошлыми изречениями знаменитых философов, слышится в словах Оселка к Вильяму (V, 1):

Когда языческий философ ощущал желание съесть виноградную кисть, он раскрывал губы в ту минуту, как подносил виноград ко рту; этим он хотел сказать, что виноград создан для того, чтобы его ели, а губы для того, чтобы раскрываться, —

но в них, наверно, есть и некоторый недостаток почтения к самой этой унаследованной и знаменитой мудрости. Относительность всех вещей, в то время новая идея, с самоуверенным юмором возвещается шутом в ответе на вопрос, как ему нравится эта пастушеская жизнь (III, 2):

Сказать тебе правду, пастух: рассматриваемая сама по себе, она хорошая жизнь; но, рассматриваемая как жизнь пастуха, она ровно ничего не стоит. По своей уединенности она мне очень нравится, но по своей отчужденности она мне кажется самой паскудной жизнью. Как жизнь сельская она мне очень по сердцу; но принимая во внимание, что она проходит вдали от двора, я нахожу ее очень скучной. Как жизнь воздержная, она, видите ли, вполне соответствует моим наклонностям, но как жизнь, лишенная изобилия, она совершенно противоречит моему желудку. Пастух, ты знаешь какой-нибудь толк в философии?

Ответ пастуха прямо подшучивает над философией, в одном стиле с шуткой Мольера, когда он заставляет объяснять наркотическое действие опиума тем, что в опиуме есть известная «снотворная сила».

    Пастух.

Знаю лишь настолько, чтобы понимать, что чем сильнее человек нездоров, тем он больнее; что тот, у кого нет денег, средств и достатка, не имеет трех хороших друзей; что дождь мочит, а огонь сжигает; что от жирных пастбищ овцы жиреют; что важнейшая причина ночи есть отсутствие солнца...

    Оселок.

Это совершенно натуральная философия.

Этот род философии образует как бы введение к восхитительной шаловливости и божественной роскоши фантазии у Розалинды.

Кузины Розалинда и Целия кажутся на первый взгляд вариантами двух кузин Беатриче и Геро в только что разобранной нами пьесе. В особенности Розалинда и Беатриче родственны между собой по своему победоносному остроумию. И все же разница между ними весьма велика; Шекспир не повторяется. Остроумие Беатриче вызывающего и воинственного свойства, в нем как бы сверкает клинок. Остроумие Розалинды — задор без жала; то, что в нем сверкает, это «чарующий луч», ее веселый характер прикрывает собой ее способность к глубокому чувству. Беатриче можно заставить влюбиться, потому что она женщина и ни в каком отношении не стоит вне своего пола, но у нее нет эротических задатков; Розалинду охватывает страсть к Орландо, как только она увидала его. С первой минуты, как Беатриче выступает перед зрителями, она является вооруженная, совсем готовая к битве и в превосходном расположении духа. Розалинду мы застаем бедной птичкой, опустившей крылышки; ее отец изгнан, состояние у нее отнято, сама она лишь временно терпится при дворе как компаньонка дочери властителя, почти узница в дворце, где недавно была принцессой. Лишь тогда, когда она приходит в мужском костюме, выступает в образе пажа и начинает вести независимую жизнь на вольном воздухе и в зеленом лесу, лишь тогда к ней возвращается ее радужное настроение и, словно щебетанье пташки, вылетают из уст ее шутки и веселый смех.

Точно так же и тот, кого она любит, не заносчивый весельчак с острым языком и смелыми приемами. Это — юноша, хотя мужественный, как герой, и сильный, как атлет, но неопытный, как дитя, и до такой степени застенчивый перед нею, сразу показавшейся ему самым очаровательным существом, какое он когда-либо видел, что она первая должна выказать ему участие, больше того — должна снять цепь со своей шеи и надеть на него, прежде чем он решился возыметь надежду на то, что его любят. И вот он проводит время, развешивая на деревьях стихи, посвященные ей, и вырезая на коре имя «Розалинда». Она, в своем костюме пажа, забавляется тем, что делается поверенным Орландо и в шутку заставляет его ухаживать за ней, как будто она его Розалинда. Она не может принудить себя признаться в своей страсти, хотя только о нем думает и только о нем говорит со своей кузиной, и одно то обстоятельство, что он опоздал несколькими минутами на свидание, выводит ее из себя от нетерпения. Она столь же чувствительна, как и умна, и этим отличается от Порции, с которой вообще имеет некоторое сходство; ей недостает адвокатского красноречия последней, но она нежнее сердцем, у нее более девический облик. Она лишается чувств, когда Оливер приносит ей смоченный кровью платок Орландо, чтобы извинить его отсутствие, — лишается чувств и имеет настолько самообладания, что, только что очнувшись, говорит с улыбкой: «А что, сударь, ведь каждый сказал бы, что я отлично притворилась?» Она свободно держится в своем мужском костюме, как после нее Виола и Имоджена. Само собою разумеется, что этим частым переодеваниям немало способствовало то обстоятельство, что женские роли исполнялись мужчинами.

Вот образчик остроумия Розалинды (III, 2). Орландо отказался ответить на вопрос молодой девушки, который теперь час, потому что в лесу нет часов.

    Розалинда.

Значит, в лесу нет ни одного настоящего влюбленного; иначе ежеминутные вздохи и ежечасные стоны указывали бы медленный ход времени так же хорошо, как часы!

    Орландо.

Отчего же не быстрый ход времени? Это выражение было бы, кажется, не менее верно?

    Розалинда.

Совсем нет. Время идет различным шагом с различными лицами. Я вам могу сказать, с кем оно подвигается тихим шагом, с кем бежит рысью, с кем галопирует и с кем стоит на месте.

    Орландо.

Ну, скажите пожалуйста, с кем оно бежит рысью?

    Розалинда.

Бежит оно неспокойной рысью с молодой девушкой в промежуток между подписанием брачного контракта и днем свадьбы. Будь этот промежуток хоть семидневный, рысь времени так неспокойна, что для едущего он кажется семилетним.

    Орландо.

А с кем время идет шагом?

    Розалинда.

Со священником, который не знает по-латыни, и с богачом, у которого нет подагры: первый спит безмятежно, потому что не может заниматься, а второй живет весело, потому что не испытывает никаких страданий...

    Орландо.

С кем же оно галопирует?

    Розалинда.

С вором, которого ведут на виселицу, потому что как бы тихо ни подвигался он, ему все кажется, что он придет слишком скоро.

    Орландо.

С кем оно стоит на месте?

    Розалинда.

С правоведами во время каникул, потому что от закрытия судов до открытия они спят и, следовательно, не замечают движения времени.

Невозможно быть живее и невозможно быть изобретательнее ее. В каждом своем ответе она сызнова выдумывает порох и умеет заряжать этим порохом свое оружие. Она рассказывает, что у нее был старик-дядя, проповедовавший о любви и о женщинах, и, пользуясь своим костюмом пажа, говорит:

Благодарю Бога, что я не женщина; иначе во мне были бы все те безумные свойства, в которых дядя обвинял весь женский пол.

    Орландо.

Не можешь ли припомнить какой-нибудь из тех главных пороков, которые он взваливал на женщин?

    Розалинда.

Главного не было ни одного; они все были похожи друг на друга, как гроши; каждый порок казался чудовищным до тех пор, пока его товарищ не становился с ним наравне.

    Орландо.

Пожалуйста, укажи какие-нибудь из них.

    Розалинда.

Нет, я буду давать мое лекарство только тем, которые больны. Здесь в лесу есть человек, который портит наши молодые деревья, вырезая на их коре слово «Розалинда», развешивает оды на кустах сирени и элегии на терновых кустах, и все эти произведения обоготворяют имя Розалинды. Если бы я встретил этого разносчика чувств, я дал бы ему несколько хороших советов, потому что, как кажется, он болен ежедневной лихорадкой любви.

Орландо признается, что это он, и между ними устанавливаются ежедневные встречи. Она заставляет его посвататься в шутку за нее, как если бы она была Розалинда, и отвечает (IV, 1):

Ну, так от ее имени я говорю вам, что вы не нужны мне.

    Орландо.

В таком случае мне остается умереть уже от собственного имени.

    Розалинда.

Нет, умрите лучше по доверенности. Наш бедный свет существует уже почти шесть тысяч лет, и во все это время ни один человек не умер сам за себя в деле любви... Леандр прожил бы много прекрасных лет, — пойди Геро хоть в монастырь — если бы не уморила его одна жаркая летняя ночь: добрый юноша вошел в Геллеспонт только для того, чтобы выкупаться, но схватил судорогу и утонул, а глупые летописцы его времени приписали эту смерть Геро Сестосской. Все это ложь, потому что люди от времени до времени умирали, и черви ели их, но все это делалось не от любви.

К самой Розалинде можно применить ее слова о женщине вообще: «Она никогда не останется без ответа, разве совсем будет без языка». И всегда в ее ответах играет светлая и веселая фантазия. Эта девушка положительно блещет молодостью, воображением, радостью, оттого что она любит так страстно и, в свою очередь, так страстно любима. И удивительно, до какой степени женственно ее остроумие. В книгах, писанных мужчинами, богато одаренные женщины слишком часто имеют мужской гип ума. Остроумие же Розалинды смягчено чувством.

Не она одна остроумна в перенесенной в Арденнский лес Аркадии. Все остроумны в этой пьесе, даже так называемые дураки. Потому что это праздник остроумия. Работая над этой комедией, Шекспир как будто следовал исключительно такому принципу: как скоро кто-нибудь произносит забавные слова, тотчас же другой спешит превзойти его и говорит что-нибудь еще более забавное. В результате пьеса светится как бы пронизанным солнцем юмором. Затем в воркующие и счастливые любовные дуэты многочисленных молодых парочек, в прихотливые и остроумные словесные состязания многих юношей и молодых девушек поэт вплетает меланхолически-грустное соло своего Жака. «Моя меланхолия, — говорит он, — не меланхолия студента, у которого это настроение ничто иное, как соревнование, и не музыканта, у которого оно — фантастичность, и не придворного, у которого оно — тщеславие, и не солдата, у которого оно — честолюбие, и не правоведа, у которого оно — политическая хитрость, и не женщины, у которой оно — притворство, и не любовника, у которого оно — все эти чувства, взятые вместе. Моя меланхолия — совершенно особая, собственно мне принадлежащая, составленная из многих веществ и извлеченная из многих предметов».

То была меланхолия, свойственная мыслителю и великому художнику и еще способная в то время с легкостью переходить в самую пленительную и увлекательную веселость.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница