Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 32

Давно упокоившийся с миром Роберт Грин умер от многочисленных болезней в тридцать четыре года в крайней нужде. Он был старше меня на шесть лет. Легендарный при жизни, теперь он лишь мертвая буква в алфавите литературной Англии. И он сам в этом виноват: в его пере были напор и сила, но он слишком любил рейнское вино. Таланты Грина были многообразны, но поверхностны: он был склочник, святоша, сочинитель рыцарских романов, драматург, памфлетист, остроумец и интеллектуал. Сын седельного мастера из Нориджа — его происхождение было не лучше, чем у меня, с той разницей, что он сумел поучиться в Оксфорде и Кембридже и никогда не позволял себе и окружающим забыть, что он, Роберт Грин, Магистр Дураков, был увенчан учеными степенями.

В нем завелась гнильца. Он дал волю своим желаниям — ведь сорная трава растет быстрее злаков. Он всегда потакал своим порокам, в особенности распутству, мня себя героем типа юного Фауста — воплощением дьявола. Он объездил всю Европу, предавался пороку в Италии и Испании, а когда вернулся восвояси, внял проповедям нориджского апостола Джона Мора о Божьем суде и о том, как пламя ада испепелит его грешный срам, кровь в его жилах заледенела, он упал на колени и в тот же миг переродился. Все это произошло в нориджской церкви Святого Андрея. С колен он поднялся уже другим человеком. Он вышел из церкви, на всякий случай получил еще одно образование (в кембриджском колледже Клэр Холл), а потом женился на добродетельной девушке по имени Доротея, у которой терпения было больше, чем у Иова, и цена ей была выше жемчугов — в библейском смысле, в остальном же она была неподкупна. Доротея ничем не походила на продажную похотливую девку, с которыми до недавнего времени водил компанию развратный Фауст.

Но немного времени понадобилось старому Адаму, чтобы влезть в шкуру переродившегося человека. Он обрюхатил милую Долл и, оставив ее в Линкольншире без средств к существованию — бедствовать и голодать, смотался в Лондон повидать своих друзей по борделям и пивнухам. Он снова пал и предавался порокам, как он мило выразился в свойственной ему манере описывать себя в третьем лице, «как собака возвращается к своей блевоте». Он был отвратителен, неисправим и неизлечим. Послушайте, что говорил о Грине Марло: «Даже если вы подвесите его за его причудливую бороду, он извернется и, чтобы заработать всего один грош, превратится в человеческий пук и влезет в любую задницу. Он готов лизать зад аристократам и питаться объедками с барского стола, потому что он подхалим и лизоблюд, имя ему — ценитель жоп. Он недостоин имени "Грин", которое напоминает о траве, в которую превращается человеческая плоть». Спасибо, Марло. А мне лично фамилия Грин напоминает о зеленоглазом чудовище зависти, которое насмехается над тем, что пожирает. Вполне подходит к Грину, поскольку дальше магистр искусств принялся за сочинительство.

Грину очень хотелось сделаться писателем. Метил он, как всегда, высоко, но слишком часто продавался за легкий заработок и редко поднимался выше уровня грязных литературных поденщиков, с которыми ежедневно соприкасался. Чтобы скрыть смрад своей компании, он набивал карманы цветами — ароматической смесью дешевого морализаторства, которой он приправлял свои нелепые небылицы или рассказы «из жизни». Но читателя не обманешь. Он не мог одурачить даже пустоголового простонародья у сцены. Такую чепуху они видели насквозь. Он был опустившейся богемой, не чурающейся канавы и уличных драк. Он без устали штамповал лубки и наставления, памфлеты о жуликах и блудницах, среди которых он доживал свою краткую распутную жизнь и от которых он желал спасти невинных отроков. Какая пакость! Грину нужно было начать с себя и надавать самому себе подзатыльников. Ханжа и лицемер все делал напоказ. Ему нравилась его жизнь, и он только притворялся, что ее ненавидит.

Он научился бойко писать, оттягивать сроки сдачи рукописей, строчить статейки, чтобы заплатить за следующую кварту1 эля или бутылку немецкого вина. Он был свободным художником и с легкостью сорил словами, лишь бы заработать на выпивку. Он был литературным поденщиком, работающим сдельно, и ему кое-как удавалось перебиваться, но однажды он почувствовал, что кормушка наглухо захлопнулась, чуть не оттяпав ему яйца. Грину настал конец. А до того за ломаный грош он написал бы о чем угодно. Хоть он и был дешевкой, но, как в любой шлюхе, в нем было нечто непоколебимо профессиональное. Сдувая пену с пинты пива, купленную ему кем-то другим (и, естественно, не намереваясь вернуть долг), он морализаторствовал о падении нравов, как будто был первым человеком, который его заметил.

Ему даже удалось достичь кое-каких успехов. Он принарядился в образованного джентльмена и разгуливал по Лондону, прикрывая нужду и нищенское существование плащом с темно-зелеными рукавами. Грин? Да, он действительно был зелен, как гусиное дерьмо, только его волосы, отращенные из тщеславия, как у Авессалома, были рыжими, как у воплощения зла — Иуды из мистерий. И борода такого же цвета. Она была достопримечательностью города — длинная и суживающаяся книзу, как перевернутый шпиль колокольни, как фаллос с дрожащей на конце каплей мочи. Так выглядел Грин в начале своей писательской карьеры.

Она началась, как и закончилась, с подражательства. Его многочисленные романы были недурной имитацией Джона Лили. (Позднее я использовал в своей «Зимней сказке» его Пандосто.) Он пытался утвердиться в качестве драматурга типа Марло и спародировал Тамерлана в пьесе «Альфонсо, король Арагонский». Потом он переписал в виде пьесы «Неистового Роланда» и бесстыдным образом продал ее сначала «Слугам королевы», а когда они уехали из Лондона, «Слугам Стрэнджа». Отъявленный прохвост, он описывал лондонских мошенников, используя личный опыт. Но он пленил столицу пьесой «Монах Бэкон и монах Бэнгэй», на которой Хенслоу зарабатывал по двадцать шиллингов в день. Пробил его час. Вот только одна незадача: пьеса была не совсем его, она также принадлежала Нэшу, и я слыхал, что, когда они ее сочиняли, Нэш держал в руках перо, а Грин — бутылку и его вклад ограничивался болтовней и подбадриванием соавтора. Позднее Нэш утверждал, что в один день Грин пропивает столько, сколько не заработать и десятерым. Но все же пьеса вышла под именем двух авторов и позволила Грину упиваться успехом, которого он так жаждал и который наполовину позаимствовал.

За чем последовал поток покаянных памфлетов: «Траурный плащ», «Никогда не поздно», «Раскаянье Роберта Грина, магистра искусств». От одних названий тошнило. «Да если бы он мог, он подписал бы своим именем и ученым званием каждую из своих какашек, — снова острил Марло, — и считал бы свой навоз священным для человечества и Бога». И ему было в чем покаяться, так как он предавался безудержному разврату еще большего масштаба, чем в пору своих распутств в качестве английского туриста в Италии. Его пьесы начинали приедаться, и его вытошнило зеленым виноградом: он без обиняков заявил, что презирает низменную и малообразованную театральную сферу, где его бессмертные слова заставляли, по его выражению, «расхаживать на котурнах» и дребезжать, как надбитые колокола Боу2, пока этот безбожник Тамерлан бросал вызов Богу на небесах. Для такого гения, как Грин, был только один путь — вниз.

Он заложил свой дублет и шпагу и кочевал с одной убогой съемной квартиры на другую, посещал грязнейшие притоны, буянил в пивных и, как утверждали, прославился в зловонных борделях и попойками в тавернах. Он стал любимчиком хозяйки таверны «Красная решетка» на Тернбулл-стрит и в конце концов сошелся с потаскухой Эм Белл (бывшей постоянной шлюхой покойного Тарлтона), которая родила ему внебрачного сына, неудачно названного Фортунатом. Ее брат по кличке Стригун Болл был знаменитым вором, которому на веку было написано закончить жизнь на Тайбернской виселице. Этот вор-карманник был первостатейным подонком — тут Джонсон употребил выражение еще грубее, чем Марло, — и сопровождал Грина, как верные вши, которые не покидали его, забытого Богом, в последние дни его несчастной жизни. Стригун Болл стал чем-то вроде его телохранителя, и кредиторы Грина боялись к нему приближаться, опасаясь его ножа и предпочитая вызывать Грина в суд повесткой. Со временем даже посыльным стало изменять присутствие духа. Грин вынудил одного из них съесть повестку вместе с восковой печатью, под лезвием ножа Стригуна Болла у горла, с пожеланиями приятного аппетита и угрозой перерезать вестовому глотку, если он оставит хоть клочок несъеденным.

— Уилл, зачем мы тратим время на такое дерьмо?

Грин был лишь одним из Университетских Умов, альфой и омегой оксфордской сволочи, из чьей среды он вышел, гуляк 80-х, безудержных, отчаянных, вечно пьянствующих. Нэш говорил от их имени, когда писал: «Мы насмешничаем и радуемся жизни, даже когда нас вот-вот проткнет шпага. Во время застолья за чашей вина нам не страшны и десять тысяч эпидемий чумы». Но его сгубила другая чума — цирроз и сифилис. А пока не наступила смерть, Университетские Умы были поэтами, памфлетистами, а также авторами пьес, иногда снисходя до сочинений для театра и продаваясь Хенслоу. Но кто же они были такие, эти Умы? Ответ прост. Чтобы слыть таковым, требовались: оксфордское или кембриджское образование, редкостная завистливость, вкус к развратной жизни и ранняя смерть, а также отъявленное высокомерие и глубочайшее презрение к таким простолюдинам, как Уилл Шекспир, особенно если у них хватало наглости лишать меня куска хлеба написанием своих пьес. Об этом я расскажу тебе позже. Лучшими из них (за исключением Марло, слишком талантливым, чтобы быть Университетским Умом) были Нэш, Лодж и Пиль.

Нэш всю жизнь оплакивал свой нереализованный, а скорее, несуществующий талант. Как и Джордж Пиль, «английский Овидий», как его окрестили критики, когда не разносили его за поверхностность, лень, распущенность и пьянство. Они были очень похожи с Грином, плоды лондонских улиц и сточных канав, плюс, конечно, у каждого по два оксфордских образования. Нэш был прыщав и косоглаз, с козлиным голосом, черепашьими ногами, смугл и толст, как бочонок, но в голове его звучали стихи. Бедняга Пиль умер в сорок лет от французской болезни, которую подхватил в кларкенуелльских борделях. Он умер двадцать лет назад и похоронен там же, в Кларкенуелле. Я помню, как во время своей последней болезни он, жалобно скуля, приполз к Бергли за подачкой: десять шиллингов за ради Христа, десять шиллингов, чтобы притупить timor mortis3 бутылью вина у горящего очага. Толстокожий и прижимистый лорд-казначей не удостоил его ответом. Никто не пришел ему на помощь в тяжелую минуту, и Джордж Пиль умер. А Бергли продолжал мариновать свою печень, откупоривая одну бутылку бордо за другой. Воспоминания о Пиле напомнили мне его стихотворение о старом рыцаре, который после осад крепостей обратился к распеванию псалмов, и его шлем превратился в улей для пчелиного роя. Откуда только брались стихи в этом жалком существе из канавы? Наверное, они жили где-то в его душе — прекрасной певчей птице, ненадолго поселившейся в скверном гнезде.

А вот в Лодже талант и не ночевал, хотя даже его скудный ум иногда производит такие книги, как «Розалинда»: изящная вещица, которая заставила меня призадуматься о том, из какого вздора могут рождаться пьесы; из нее я почерпнул сюжет «Как вам это понравится» и очень благодарен ему за это. Он тоже окончил Оксфорд, но оставил юриспруденцию ради литературы, в которой он перепробовал все мыслимые жанры и стили, но явно неуспешно. По правде говоря, он не добился успеха и как Университетский Ум: не удовлетворил непременное условие — умереть молодым, как это сделали Пиль, Грин, Нэш и Марло. Он бросил умничанье, попробовал себя в медицине и преуспел. И жив по сей день.

Не волнуйтесь, господин Лодж, можно жить, даже если вы не принадлежите к Клубу Умников. Я к нему тоже не принадлежал. У меня не было подходящего происхождения, докторантуры или умения подчинять других своей воле. Где же мне было тягаться со всеми этими эксцентриками, живущими у входа или даже в самой раскаленной докрасна Божьей кузнице? Чокнутый Джек Донн, богоборец Марло, бретер Джонсон и остальные обветшалые гении с ветром в головах, витающих в кембриджских облаках, даже навоз Оксфорда был для них священен. У них было прекрасное литературное образование, но они влачили жалкое существование. Я был не из их стихии, жил тихо, под любым предлогом избегал их шумной компании, тщательно пережевывал свою еду, вел себя благоразумно и осмотрительно и не хотел угробить себя, как это делали они, как не захотел умирать вместе с воинствующими религиозными мучениками. Я мог бы присоединиться к Кампиону, я мог бы последовать за Умниками. Но мне нужно было нанести судьбе ответный удар, отвоевать у нее то, что потерял отец. И поэтому я ориентировался на нетребовательную чернь с ее переменчивыми, но непреходящими нуждами. Она платила мне свои деньги, я принимал ее похвалы, я был человеком ее времени и не боялся данайцев, дары приносящих. Я им верил.

Университетские Умы ненавидели таких, как я. Эти снобы были сплетниками и болтунами, волками в академических овечьих шкурах, которые они носили с гордостью, но их оксфордское и кембриджское образование не принесло им счастья. Нэш обозвал меня дерьмом и невежественным лизоблюдом, ублажающим немытую толпу с Финсберийских лугов за их презренные гроши. Они называли меня навозным олухом, жалким паяцем, слугой-исполнителем, мясником, лавочником, уорикширским простолюдином и так далее. И среди этих человеческих отребьев Роберт Грин был самым желчным. Никто не ненавидел меня так, как Грин.

Примечания

1. Около литра.

2. Сент-Мэри-ле-Боу — церковь в лондонском Ист-Энде.

3. Страх смерти (лат.).