Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 33

Ненависть Грина ко мне существовала сама по себе, она была частью него, следствием его злополучной жизни.

Врожденные неудачники вечно недовольны, когда кто-то другой их в чем-то превосходит, и всегда опасны.

А Грин считал любого лондонского писаря с пером в руках лучше себя. И он избрал меня своей последней жертвой, чтобы предъявить надуманные обвинения и излить гнев. Надуманные, потому что он говорил всем подряд, что он, магистр искусств Роберт Грин, был соавтором «Генриха VI» и что я откупился от него какими-то жалкими грошами, и теперь он почти ничего не имеет с колоссальных сборов, которые получаю я. Им воспользовались и выбросили, как хлам. «Чего еще ожидать от деревенского пройдохи и сына ростовщика?» — говорил он, и ему удалось убедить в этом даже себя.

По правде говоря, он действительно поучаствовал в написании «Генриха» — и не он один. Но его вклад ограничился половиной одной сносно написанной сцены. Рука Грина чаще была занята какой-нибудь собственной писаниной, соперничающей с моей, а другая шарила у меня в кармане в поисках аванса. Его имя было издевкой над зеленой травой и гусями — даже винчестерскими! Я расплатился с ним и переписал всю сцену. Тогда у него не было оснований для жалоб. А когда «Генрих» стал гвоздем сезона и добился большего успеха, чем пьесы Грина в «Розе», он вдруг сделался покинутым драматургом, неоплаченным соавтором, гениальным историком, жертвой моего страха перед его недюжинным талантом и зависти, водившей моим пером. Эта байка разгуливала по тавернам, и ее даже инсценировали в Истчипе. На нее не обращали внимания — все это уже слышали раньше. Но Грин упорствовал в своей лжи и продолжал распалять в себе ярость. Вдобавок ко всему его глубоко задело, что до недавнего времени он был главным сочинителем для «Слуг королевы», а теперь их выжили со сцены «Слуги Стрэнджа», с которыми в то время сотрудничал я. Судьба снова подкинула ему свинью, использовав какого-то борова из Стрэтфорда, или откуда он там прибыл! Не дай вам бог оказаться на месте Роберта Грина!

Во время своего последнего большого кутежа Грин и Нэш до чертиков упились рейнским вином и обожрались маринованной селедкой. Когда в грязный город пришла летняя жара, его проспиртованная гниющая туша разбухла от водянки, и все актеры, как он выразился, «смотались», покинув его среди дерьма и хлама, который они после себя оставили. Такова была их благодарность за его гений. Они рассовали по карманам денежки, которые заработали на его пьесах, и отправились обчищать селян и простых ремесленников в провинции, беря последний жалкий грош из их мозолистых рук, а тем временем Грин продолжал помирать с голоду. Чудовищно!

Двое несчастных дураков взяли его к себе жить — сапожник Айзэм и его жена, у которых была лавка в Даугейте. Они распахнули сердца и двери своего дома не только умирающему гению, но и его распутной девке, вместе с их неистовым незаконнорожденным отродьем, издевательски названным Фортунатом, а также братом-головорезом развратной шлюхи, тем самым Стригуном Боллом, — короче, всему счастливому семейству. И вот там, гния в Даугейте среди мышей и блох, гений сочинил свою душераздирающую и проникнутую жалостью к себе лебединую песнь, которая называлась — приготовьтесь! — «Крупица ума, сторицей оплаченная раскаянием. Описание безрассудной юности, вероломства недолговечных лжецов, несчастной беспечности и зла обманщиц-куртизанок. Написано на пороге смерти и напечатано по последней воле автора». Таково полное название памфлета в свойственном Грину стиле. Он более известен как «Крупица Грина».

Речь в нем идет — о ком бы вы думали? — о некоем Роберто, сыне алчного ростовщика, плуте и повесе, ученом малом, которому досталась единственная монета, чтобы купить себе крупицу ума. Он вовлекает своего богатого брата в связь с девицей легкого поведения, и его выгоняют из дома, оставляя без средств к существованию. Горе ему, горе! Оплакивая свою судьбу, он встречает — я тебе покажу, Уилл! — сельского простолюдина, актера-деревенщину с сильным провинциальным выговором. Тонкость намека меня просто изумила. Но и Роберто тоже изумлен, что подобный олух добился большого успеха на сцене, и вот Роберто тоже решает поступить на сцену и так преуспевает в этом, что становится ужасно богатым. Но оказывается, что счастье — не в деньгах (странно слышать такую философию из уст Грина), такая жизнь — жизнь лакея, и Роберто решает, что он выше этого. Уже покончив со старой жизнью, он случайно попадает в разгульную компанию и все теряет — все свое состояние, все — за исключением того самого последнего гроша. Как пали сильные!

И вправду. Роберто — гениальный поэт и драматург, презираемый автор, непонятый человек, одинокий, невезучий, валяющийся в сточной канаве. И вот он поднимает голову и видит, как миллион звезд усеивает небо серебряными монетами, миллионом монет. А у Роберто в кармане лишь одна. Ах, но как много может достичь поэт со звездой в кармане ! Вполне подходящий вывод от создателя Роберто, у которого никогда не было золотых слов, да и на эту серебряную монету он купил раскаянье. Грин рыскал по городу, подсматривая и подслушивая, что говорят о его сочинениях, — не то чтобы кто-то ими интересовался, кроме него.

Наконец-то пробил его час, и он упивается каждой минутой. Автор повествования взывает к читателю, срывает покровы и неожиданно прилюдно признается, что — неудивительно! — его собственная жизнь схожа с жизнью Роберто — и не только именами. Для него это возможность предостеречь своих старых дружков, Нэша, Марло и Пиля, таких же лондонских Умников, как и он сам, от ненавистных актеров, которые платят жалкие гроши талантливым драматургам и жиреют на их таланте, а один из них даже имеет наглость подражать тем, кто выше него, и тоже хватается за сочинительство. Как жаль, что люди редких дарований подвластны прихотям подобных грубых конюхов!

«Не верьте им! — говорит он. — Эта выскочка-ворона, украсившая себя надерганными у нас перьями (гнусная фраза!), в своем сердце тигра под шкурой актера1 считает, что в состоянии писать таким же возвышенным белым стихом, как и лучшие из нас, и, будучи мастером на все руки, воображает себя единственным потрясателем сцены2 в стране. Я призываю вас, Редкие Умы, заняться делами, которые принесут вам больше выгоды. Оставьте обезьянам подражать вашим достижениям и никогда больше не знакомьте их с блистательными плодами вашего разума. Не доверяйтесь процентщику».

— Первое упоминание о тебе в печати, Уилл.

И такое ругательное — я рад, что ты меня все еще слушаешь, Фрэнсис. Его брань была отравлена ядом. Выскочка-школяр, парвеню с сильным провинциальным говорком и нескладными деревенскими повадками — как ворона у Макробия, Марциала или древнегреческого Эзопа, — тщеславный, высокомерный и пустой, а также вор и плагиатор, как у Горация. Простолюдин-лавочник, жнец, швец, на дуде игрец, но уж никак не магистр искусств. Человек, воспользовавшийся случаем и возомнивший себя выше, чем он есть на самом деле, актер с огромным самомнением, превратившийся в сочинителя. Он только и может, что пописывать пьесы для трупп, в которых сам служит актером. Губя Университетские Умы, он губит литературу. Несчастные, оскорбленные Умники, чьи заказы зависят от ничтожных подонков-актеров !

— И все это о тебе, Уилл?

Обо мне и мне подобных. Мои дружки-актеры и я сам — стяжатели, навозные черви — платили этим гигантам мысли несчастные гроши, и, пока они голодали, мы, грубые конюшие (так, кажется, он нас назвал?), пожинали славу, произнося прекрасные строки, которые рождались в их вдохновенных головах. Вдобавок ко всему такой безграмотный олух, как я, тупой, как сиденье в нужнике, имел наглость соревноваться в драматургии с людьми, превосходящими меня в познаниях, да еще их в этом превзошел! Более всего я был бессердечным и неблагодарным товарищем по цеху, злобной канальей, притворяющейся безобидным деревенским парнем, простым актеришкой. На самом же деле я был дьяволом, вышедшим на сцену. Переодетым тигром.

— А, он тебе нанес удар твоей же строкой!

Когда Грин писал свой пасквиль, «Генрих» еще не был напечатан, хотя все три части уже были поставлены в театре. Ты думаешь, что Грин подслушал, запомнил и потом спародировал строку о сердце тигра? Нет, Фрэнсис. Все было иначе. Это действительно была одна из немногих строк, сочиненных Грином в качестве так называемого соавтора, одна из немногих благозвучных строк, которую я оставил в тексте рукописи. Неудивительно, что он швырнул ее мне в лицо, вместе с завуалированным намеком на мой отказ помочь ему деньгами. Но чтобы, не дай бог, читатель не проглядел суть инсинуации, в конце он привел аллегорию о кузнечике и муравье.

— Рассказ в рассказе.

С наступлением зимы бедный голодный кузнечик (догадайся, кого он имеет в виду!) просит трудолюбивого муравья о помощи, и муравей говорит ему, чтобы тот сам себе искал пропитание, ибо «у того, кто занят делом, нет времени на праздных гостей». На этот раз Грин точно припомнил слова, произнесенные мною, когда он пришел ко мне побираться. «Бездельник, трудись, как муравей, и впредь будь умнее», — сказал я ему тогда. Он пришел к муравью, а тот отказал ему из элементарного бессердечия, проявив свою сущность «злобного червя».

Злобный червь, конечно же, был я. Муравей бережлив и рассудителен, но существо без вдохновения, и он, кажется, злорадствует над бедой кузнечика. Но истинный талант — это умирающий кузнечик. Парящие гении не обращают внимания на приближение зимы, их мысли витают намного выше полей и суглинка, по которому снуют муравьи. Да, работяги муравьи живут дольше, но им не дано узреть того, что видит с высоты своего полета он, кузнечик Грин, который теперь прощается и с публикой, и с жизнью.

— Он тебя разделал под орех! Ему наверняка после этого полегчало.

Вряд ли. Излитый яд оставил горькое послевкусие: все его оксфордское образование, привилегии и способности оставляли безучастными стоящих у сцены бедняков, а такому ничтожеству, как я, даже не нужно было учиться говорить на их языке. Беда Грина была не только в отсутствии дарования — он был оторван от публики. Ужасающая нищета, в которой он умирал, добавляла соль на его раны. «Его последние дни были — полная жопа, — не унимался кудахтающий фальцет безжалостного Марло, — которая осталась невытертой и на смертном одре. Да и смерть его была такой же дерьмовой».

— Не хотелось бы мне встретиться на узкой тропинке ни с Грином, ни с Марло.

И все же давайте вернемся в кишащий вшами дом башмачника в Даугейте, где Грин умирал в компании насекомых-паразитов, покинутый друзьями. Его завшивленное тело с каждым часом становилось все отвратительнее, жить ему оставалось меньше месяца, он ожесточенно расчесывал свою прогнившую плоть и царапал бумагу, трудясь над «Крупицей ума». Кроме этого памфлета, после него ничего не осталось. Даже чулки были проданы вместе с плащом и шляпой. Его недруги потешались над ним за кружкой пива, и некоторые насмешки просочились в печать.

Распутник, глупец из бумагомарак —
Средь неучей и средь ученых дурак.
Днесь хвор, словно пес, как был разумом хвор;
Такого беднягу кто знал до сих пор?3

Он молился, раскаивался, рыдал, писал письма с заклинаниями, стонал. Его, шалопая, мучил страх загробной жизни — путешествия в опасное неведомое. Окончив «Крупицу ума», он нацарапал последнее письмо своей давно покинутой многострадальной жене Доротее (той, чья цена была выше жемчугов) с мольбами о прощении. А! — и, между прочим, с просьбой о десяти фунтах, чтобы заплатить хозяевам, Айземам: «Если бы в пору тяжкой нужды они не позаботились обо мне, я умер бы бездомным».

— Такая уж у него была натура.

Неисправим даже на смертном одре. «Из милосердия, дорогая Долл, в память о нашей прошедшей любви и ради Христа, пошли мне денег!»

А потом, как рассказывала зареванная хозяйка, крикнул, чтобы на последний оставшийся грош ему купили мальмазийского вина, пробормотал что-то про зеленые луга, потом похолодел, как камень, и луговой кузнечик умолк. От него не осталось ничего, кроме букв после его фамилии, обозначающих его ученые степени. Выполняя его напыщенную последнюю волю, хозяйка увенчала его мертвую голову венком из лавра — похоронным венком и данью поэту. И усопший рифмоплет целый день с помпой пролежал в жилище над грязной лавкой башмачника, смеялся Марло, в лавровом венке, в котором ему отказала изменщица-судьба и которым его увенчали неграмотные недотепы: тот самый вожделенный лавр, вида которого покойный не терпел ни на чьем челе, кроме своего. Король-самозванец в картонной короне. Наступившая смерть как шутиха подошла и булавкой проткнула ограду замка его плоти — и прощай, король! Длинное пламя его медной бороды потухло.

Его похоронили в Мурфилдсе третьего сентября 92-го года, неподалеку от приюта сумасшедших, где под адский реквием Вифлеемской больницы он стал землей.

Не успело остыть и закостенеть его раздувшееся тело, как слетелись стервятники: Берби, Райт и Четтль4, тот самый мерзавец, который, унюхав скандал, первым напечатал «Крупицу ума». Не прошло и трех недель после смерти Грина, как она появилась на книжных лотках, и всем стало ясно, о ком там шла речь. Как водится, гений был в могиле — обычном для него месте, а выскочка-ворона раздувала свои уродливые перья и пересчитывала барыши от «Генриха», пьесы, к которой прикоснулся талант обведенного вокруг пальца Умника. В конце года в «Розе» Хенслоу собирался ставить еще одну мою пьесу, которая потрясет сцену. Пока истинный талант лежал в земле, Нед Аллен женился на дочери Хенслоу — еще один простолюдин-актер свил себе уютное гнездо. И за все это время у Тигра Уилла не хватило капли милосердия, чтобы спасти собрата по перу (и более великого, чем он, писателя!) от голодной смерти и могилы. Какие все-таки скупцы эти гнусные, неотесанные лодыри! Это при том, что за наше краткое партнерство Грин одалживался у меня не раз и не два, покуда я не поумнел.

Жаль, что оно не было еще короче. Я немедля пошел с опровержением прямо к Четтлю и пригрозил ему кулаками и влиятельным другом. Обвинения Грина нанесли мне большой урон. Когда Четтль печатал памфлет, ему следовало принять во внимание, что, когда Грин писал его, он был — скажем из жалости — не здоров. Да и сам кузнечик мог бы умерить свое стрекотанье, будь он жив, когда его последнее творенье отправлялось в печать. Его литературное кляузничество и сутяжничество были так же широко известны, как и его игра в отвергнутого гения. О мертвых — или хорошо, или ничего, но, в конце концов, кем он был, как не кривляющимся позером-ослом? «И к тому же тупицей», — прибавил мой влиятельный знакомый.

Четтль увидел, что я был прав, и под давлением аргументов, поморщившись, напечатал извинения. Тирады Грина были большей частью клеветническими, и их следовало бы отредактировать. На самом деле ворона-выскочка был примерным гражданином, по-настоящему талантливым сочинителем, честным в делах и поступках, обходительным в поведении, с изысканными манерами — и обладающим железной хваткой.

— Я с трудом узнаю тебя в этом портрете.

Я сам себя в нем не узнал. Неужели это действительно я? Только ангелы могли так глубоко заглянуть в человеческую душу!

Меня это вполне устроило, хотя в томе в память о Грине, напечатанном на следующий год, все же упоминались те, кто омрачал его славу и рядился в похищенные у него перья. Знакомый образ пернатого был злобным намеком, и в другой легкой пьеске того же года высмеивался некий блудливый стрэтфордский воробей, покинувший свою супругу.

Но это было позже. А в 92-м году я спас свое достоинство и поправил репутацию. В декабре «Генриха» посмотрело рекордное для театра Хенслоу количество зрителей. Они требовали еще. Касса лопалась от сборов. Аллен был на седьмом небе от счастья. К этому времени Грин уже удобрял собой Мурфилдс. Если б его мертвые уши могли слышать громкие аплодисменты и взрывы одобрительных возгласов, доносящихся из «Розы» и парящих над Темзой до самого Бедлама, он так ворочался б в своей могиле, что заглушил бы крики душевнобольных.

Примечания

1. Аллюзия на реплику Йорка из «Генриха VI»: «О, сердце тигра в этой женской шкуре!»

2. Обыгрывается фамилия Шекспира: shake-scene — «Потрясатель сцены» (англ.).

3. Цитата из «Четырех писем и нескольких сонетов» Габриэля Харви (пер. А.А. Аникста).

4. Генри Четтль — английский драматург и издатель, предположительно автор приписываемого Грину памфлета, — обвинение, которое он всегда опровергал.