Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 6

Спи? Я скоро усну, и надолго.

Но тогда я не мог спать от холода и страха. Долгими ночами призраки звали меня встать с кровати, а мне нужно было бежать на улицу по зову природы. Представь меня, милый Фрэнсис, если у тебя хватает жестокосердия...

— Проще простого.

...Зимней ночью в Сниттерфилде, и ни малейшего намека на луну, которая осветила бы мои одинокие вылазки. Я плакал от холода.

— Брр-р. Я уже дрожу!

Сосульки, свисающие с крыши отхожего места, зло поблескивали при свете звезд.

— Да?

В сильные морозы они с каждым днем удлинялись, и мне приходилось наклонять голову при входе в нужник, где я сидел, как король на ледяном троне, и представлял себе то, что из меня выходит, в форме кинжалов. Сосульки были похожи на опускающуюся решетку, которая заключит меня в тюрьму в сортире.

— Вот так замок, прости господи!

А когда весна-надзиратель подкрадется из-за угла, подует на сосульки своим дыханием Тельца и растворит замерзшие решетки, найдут только мой скелет, сидящий на дырке, и удивленные мухи будут с жужжанием кружить между костей моей грудной клетки, как черные искры в холодном аду.

— Фантазия всегда была твоим проклятьем, Уилл. Нужно было бежать оттуда побыстрее.

Не всегда было так, но зимой было тяжко.

— Может, сменим тему?

Вот только расскажу об одном визите, который можно назвать хорошим, даже невзирая на зиму.

— Ушам своим не верю.

А ты поверь.

— По крайней мере, потомки об этом не узнают, если мы не внесем соответствующую запись в завещание.

Тусклый рассвет над Сниттерфилдом, яростное, кровавое пятно на линии горизонта, звезды все еще потрескивают в небе, а я трясусь от холода на троне, как обычно спрятавшись за решеткой, и наблюдаю, как зубья льда ловят звезды и утренний блеск. Поэтический момент, милостивые государи.

— Да уж, мало что может быть поэтичней сортира!

Но в то утро мне не пришлось побыть наедине с природой. Только я сосредоточился и втянул в себя облако морозного воздуха, как случился шумный переполох и действия грубо-буколического характера.

— Что ж там стряслось?

Возгласы, которые прервали одиночество моего тайного прибежища и нарушили мою концентрацию, исходили из могучих легких пышущей здоровьем молочницы Мэриэн. За ней, как обычно, гнался пастух Дик, самый похотливый бабник в Сниттерфилде. По утрам она шла к своим коровам, а он к своим овцам, и их скотине часто приходилось потерпеть, пока они задавали корму зверю о двух спинах. Но то утро было слишком морозным для случек, и вместо этого они решили поиграть в бесстыдные сельские игры. Дик нагнал Мэриэн прямо около дверей нужника, сорвал одну из решеток моей тюрьмы, от чего солнце ударило мне в глаза и поле моего зрения расширилось, обхватил ее рукой за талию и попытался засунуть сосульку ей под подол.

Последовал беззаботный вопль такой пронзительности, какой трудно было сыскать на этой планете и на любом другом небесном светиле, а также среди ангелов, которые их передвигали.

— Попалась? А вот засунь еще вот это в свою печку — она сгорит быстрее, чем уголь в очаге!

Мэриэн испустила еще один вопль и ударила его коленом в пах.

— Я сейчас, сердечный, растоплю тебя!

Но на своем веку Дик отразил немало ударов подобного рода и воспользовался случаем, чтобы схватить Мэриэн за ногу, от чего та потеряла равновесие, и он стремительно опрокинул ее на спину в мерзлую осеннюю листву. Ее юбка задралась, ноги раздвинулись, и я впервые увидел ее. Неожиданная и далеко не идеальная обстановка для этой быстро промелькнувшей перед глазами картины «врат судьбы», но, хоть я был совсем ребенком, у меня защекотало в паху. Я почувствовал какое-то набухание, я почувствовал себя божеством, кем-то вроде Бога Отца, невидимого Адаму и Еве, или мужчиной, который вот-вот познает женщину. Я не был подобен гласу Господа Бога, прогуливающегося в раю в прохладе дня. Но я, Уилл Шекспир, был их Господом Богом, и я уже познал ее гораздо лучше, чем Дик, потому что она не ведала того, что я ее видел, видел этот раздавленный цветок у нее между ног, и он остался в моей памяти навсегда. Я храню ту картинку как зеницу ока, ведь память — привратница в дворце рассудка. Даже теперь она меня волнует, как дрожь в утреннем воздухе, как рука проститутки у меня в паху.

Следуя позывам своей натуры, Дик не отступал. Он набросился на Мэриэн и, несмотря на декабрь, начал поспешно стягивать штаны, но она с силой одернула юбку и ткнула сосулькой ему в живот.

— Пошел вон, бугай чертовый! Только попробуй, и я укорочу тебе твою штуку по самые яйца! Посмотрим, чем ты тогда будешь трахать своих овец!

Ее смех поднялся к промерзлым звездам, и, раскрасневшаяся от лучей восходящего солнца и молодости, она убежала. Я попытался согреть своим дыханием одеревеневшие колени и неуклюже поднялся. В паху у меня горело и пощипывало от мороза и Мэриэн. Я потянулся. Сниттерфилд просыпался к началу очередного рабочего дня, чтобы заняться единственным трудом, который он знал с сотворения мира.

— Конец сцены?

Да.

— Жаль. Меня она позабавила.

Я могу много чего порассказать о тех зимах.

— Отлично, только расскажи о чем-нибудь потеплее!

Да, наш зимний мир был так холоден, что гасил огоньки снегирей, и их перевернутые малиновые грудки продолжали гореть на снегу, как последние красные уголья в гаснущей жаровне года. Ночью в чайнике на очаге замерзала вода, а зола к утру превращалась в снег. Скотина околевала стоя или даже на ходу, и могучие быки каменели, точно встретившись со взглядом горгоны. Рыбины застывали в скованных морозом реках. Они прекращали движение и блестели зодиакальными созвездиями из греческих мифов; их глаза леденели. Ночная стужа разрывала мощные дубы. Ее поступь была смертоносной, она была быстрее молнии — я слышал, как дубы падали, раскалываясь, как разорвавшиеся бомбы в ночи, и их эхо раздавалось над покрытыми инеем крышами, а бесстрастные глаза совы расширялись в свете луны.

Суровый мир, господа.

Но он всегда пульсировал жизнью. Я сидел в арктическом холоде, губы мои были как замерзшие сливы, прилипшие к коленям, уши жгло так, что я уж давно перестал их чувствовать. Мороз жалил мой зад белым огнем, а мои залубеневшие яйца покачивались, как русские пушечные ядра. Но даже в этом времени года было нечто волнующее. Я чувствовал волнение в теле, и кровь моя пела и плясала в лад ангелам. Я познал молочницу Мэриэн, познал ее, как Бог, лучше, чем неотесанный мужлан Дик, этот пастух, обычный смертный, грязная деревенщина. Его знание было плотским. Из сени нужника я, Господь Бог, сокрытый, как змей, невидимый, как голос, познал ее через замочную скважину. В ушах у меня звенело, меня покалывало и пощипывало от миллиарда ощущений. Вселенная протянула руку к моему языку, и он окреп и запел, и ему вторили звезды.

— Что же они пели?

Когда в сосульках весь забор,
В кулак подув, пастух идет,
И тащит Том дрова на двор,
А сливки в ведрах — что твой лед
...

Старая добрая зимняя песня. Я слышал ее в ветре моего детства. Песня о сосульках, дровах и ветре, воющем в трубе. Ты ее наверняка знаешь: в снегу сидит унылый рой птиц, ноги и руки немеют от мороза, нос стал красным, как свекла, а кое-что превратилось в синий желудь, ты по колено в снежной слякоти, и от кашля паствы не разобрать слов священника. Но, несмотря на кладбищенский кашель и внезапные смерти, зима приносила собственные радости. Мы согревались работой и острым словцом, надсаживались от труда и надрывались со смеху, копали рвы в полях, уклоняясь от ветра и от встреч с дядей Генри. Раскаленная кочерга шипела в кувшине с элем, Дик раскалялся добела, заигрывая с Мэриэн, и доигрался до того, что к Пахотному понедельнику1, в середине января, бедняжка аукала его имя среди холмов, и они отзывались ей эхом, а поля и леса растрезвонили весть о том, что Дик вспахал ее и скоро придет время собирать урожай. Как говорится, возмездие за грехи — смерть, и нет горше смерти, чем скоропалительная женитьба и пресыщение горьким плодом. Но такова жизнь: он потрудился, и она принесла плоды.

За веселыми брачными играми последовала суровая зима, когда Мэриэн тошнило под песнь утреннего жаворонка, по ночам она вставала до ветру под неусыпным взором совы, а фитиль Дика сник и светил еле-еле, как зимнее солнце. К Благовещению солнце побороло зимнюю чахлость, и селяне вышли на свежий воздух пожелать ему здоровья. Мужчины засеяли поля, женщины огороды: салатом и редиской, огурцами и горчицей, шпинатом и розмарином, тимьяном и шалфеем, очанкой, печеночником и кровяным корнем, а также лавандой и любим-травой. Подоспела пора сердечнику посеребрить луга, а незамужним девам белить сорочки в весенних полях. Мэриэн пошла белить свою тоже, чтобы красивей смотрелся ее увеличивающийся в размерах живот, да и помянуть свою давно забытую девственность, если она у нее вообще когда-то была. А для наспех женатого Дика кукушка прокуковала по-новому — кукованьем, насмехающимся над мужьями: Не очень мил женатым он — ку-ку! ку-ку! — опасный стон. Да, таким ничтожествам, как Дик, он и вправду был немил.

И ничто не могло сравниться с удовольствием от того первого весеннего дня, когда оголодавший скот пробовал на вкус свежую траву и овцы потихоньку пощипывали зеленый май. Но как же недолговечно лето наше, друзья мои! Вскоре они, остриженные, тряслись под июльским дождем. Пришла пора сенокоса и жатвы, когда весь мир превращался в круговорот пшеницы и ячменя, и вот скотина уже снова паслась на жнивье, а мясник точил ножи. Бури в Михайлов день срывали желуди с дубов, и, собирая ягоды в лесу, мы видели, как ежики выкапывали их из земли.

Мы были в одной упряжке со световым днем и, как волы, следовали за солнцем из одного времени года в другое. Я подружился с цветами: нарциссами, предшественниками ласточек, чья прелесть пленяет ветры марта; фиалками, чей темный цвет нежнее век Юноны, дыхания Венеры; скороспелками, что, бледные, в безбрачье умирают, величья Феба не узрев (недуг для дев обычный); буквицами-вострушками и царскими венцами, и разных лилий семьей, и стройным ирисом; чебром, лавандой, мятой, майораном, ноготками, что спать ложатся с солнцем и вместе с ним встают в слезах — и запомнил пору цветенья лучше, чем другие времена года, без солнца и цветов, с мутными, как болото, лужами. Я страшно боялся дня святого Мартина2, когда забивали скот на засолку: скотина ревела, копыта ее скользили в собственной крови. Даже бочки с мясом не хотели молчать. Они полнились сгустками боли, криков и борьбы, от которых никуда нельзя было деться. От сельской жизни можно скрыться, только став невидимкой.

Что я попробовал сделать. Я помню, как я сидел в сниттерфилдском нужнике и, уж не помню почему, плакал. Дело было через день-другой после Рождества, и я спрятался, чтобы никто не видел мое уныние. Тут в щель заглянул дядя Генри и сказал, что от хандры помогает семя папоротника.

— Смотри сюда, Уилли, я тебя вижу, а ты меня нет. Хотел бы так? И у тебя так получится, если найдешь семя папоротника в Рождество Иоанна Предтечи, то есть сегодня. Как только ты его отыщешь, сила его перейдет к тебе, и ты, парень, станешь невидимкой, ты будешь видеть все, а тебя никто, и даже сможешь читать человеческие мысли.

Я выбрался из своего укрытия и пошел искать это самое семя среди замерзших полей и лесных цветов, стряхивая иней руками, и вскоре они горели огнем, а пальцы онемели и посинели. Под покровом снега я искал зеленые семена. Старый мудрый Генри выманил меня из сортира и на целый день отправил гулять. Пошатываясь от усталости, я вернулся домой и тут же заснул, а когда я проснулся, хоть и не стал невидимкой, но повеселел. Я подумал: а возможно ли читать мысли, да так, чтобы люди не подозревали об этом? Наверное, нельзя.

Или все-таки можно? Раз в жизни я и в самом деле стал почти невидимым. Однажды утром я возвращался с колодца раньше всех остальных. Это было тем сниттерфилдским летом, которое округлило живот Мэриэн. Только жаворонок нарушал тишину. Она пришла умыться и сонно брела в приятной полудреме, потягиваясь и позевывая. Одной рукой она протирала глаза, а другой потрепала меня по волосам: «Доброе утро, Уилли!» Она стянула с себя сорочку и отбросила ее тем же движением, каким пловец отгребает от себя волну. Я повернулся и уставился на нее, вбирая в себя обнаженную Мэриэн со спины, когда она наклонилась над колодцем. Ведро с лязгом поднялось и глухо громыхнуло, и она опрокинула воду на плечи и грудь, как бы укутываясь мягкой шалью музыки. Капли воды обдали мне лицо, зазвенели у меня в ушах, и я слизнул их языком, ведь каждая нота-капля была освящена соприкосновением с вдруг ставшей таинственной Мэриэн. Я никогда не видел ее такой, никогда и никого не видел настолько обнаженным. Я обошел колодец, чтобы взглянуть на нее спереди. Для Мэриэн я был всего лишь ребенком, мальчишкой Уилли Шекспиром, еще даже не школьником (в школу я пошел на следующую осень), и малолетство давало мне особые привилегии. Она не обращала на меня внимания. «В чем дело, малыш, никогда не видел кошку у колодца?» Серебристый смех жаворонка. Она взяла меня за руку и положила ее себе на живот, упругий, как мяч. Я едва доставал ей до пояса и, положив обе руки на ее большой, как глобус, живот, уперся взглядом ей в пупок. Снова серебристое воркованье жаворонка.

— Ты видишь даже то, чего не видно мне. Скоро оттуда вылезет дружок тебе для игр. Нет, не оттуда, а пониже, куда тебе, сорванец, еще лет десять нельзя смотреть. А сюда — ради бога, можно!

И я, Господь Бог, увидел две планеты, которые парили надо мной в космосе. Летнее уорикширское солнце опалило ее лицо, шею и руки, золотисто-коричневые от веснушек, но груди ее были ослепительно-белые миры, белоснежные, как утреннее молоко, а встревоженные соски возвышались среди холодных капель, как две ягоды малины под дождем. Я протянул руки, и она слегка наклонилась ко мне, чтобы я ощутил их вес.

— Что, нравится, постреленок? Твой друг, чертов Дик, наполнил меня молоком, и теперь я похожа на моих дойных коров. А его бесенок будет доить меня. Ну да ладно, ступай, Уилли, мне пора работать.

И она натянула на себя сорочку, набросила покров на луны, на огромный Юпитер своего живота и темный горящий куст между ног. Я стоял, как будто проглотил семя папоротника. Теперь я знал ее всю. Я, Уильям Шекспир, снова стал Господом Богом Сниттерфилда. А Мэриэн была его прекраснейшим созданьем, ее большой беременный живот был солнцем, заполняющим небеса над моей головой, а две белые лунные груди были его спутниками. Несколько недель я бродил как во сне, не разбирая дороги, врезался в стены, набивал шишки и синяки, оступался в рытвины и спотыкался о колеи на дороге, так что домашние начали думать, что я начал слепнуть. Нет, я не слеп, я парил в географии обнаженных небесных глобусов Мэриэн, неповторимого Эдема, где я был единовластным Богом. В ушах у меня звенел ее вопрос: «Никогда не видел кошку у колодца?», и непонятно почему эти слова волновали мой слух. Очевидно, я не только слеп, но и глох. Ночами она спускалась ко мне с потолка моей комнаты. Животом вперед, как заходящая луна, как сниттерфилдская суккуба. На рассвете она все еще была со мной и пользовалась моим скороспелым возбуждением. Ничто не могло оторвать ее от меня, и меня стало невозможно вытащить из кровати. В придачу ко всему я стал инвалидом.

Но так продолжалось недолго. Осенью я пошел в школу, и телесные наказания вернули меня к осознанию житейской суеты, а живот Мэриэн исчез. Из него вылезла розовая орущая кроха, которая превратила похотливый отросток Дика в сортирную сосульку, а нрав Мэриэн в кислое молоко. Когда однажды утром я поинтересовался, нельзя ли еще раз взглянуть на кошку у колодца, в моем ухе прозвучала иная песнь. Сниттерфилдской идиллии пришел конец. Но пока она длилась, дева Мэриэн была восьмым чудом света.

— Это ты восьмое чудо света, Уилл. Даже такой болван, как я, способен увидеть другие миры, когда твои слова творят свое волшебство.

Примечания

1. Первый понедельник после Богоявления.

2. 11 ноября.