Разделы
Свет в конце отчаянья
В прежние времена постановщики «Трех сестер» обыкновенно вычеркивали из пьесы последнюю реплику доктора Чебутыкина. Его мрачно-скептическое «Тара-ра-бумбия, сижу на тумбе я» вторгается в мечтательную поэзию финального «если бы знать», ставя ее смысл под сомнение. Театры так страшились омрачить оптимизм концовки, что позволяли себе поправить классика. Теперь, кажется, «тара-ра-бумбия» становится отправной точкой всякой уважающей себя интерпретации Чехова (не только «Трех сестер»). Кто нынче, ставя Чехова, верит, что придет время, и все объяснится, «счастье и мир настанут на земле и помянут добрым словом и благословят тех, кто...»? Кому теперь не известно, что «небо в алмазах» мы увидим только на том свете (если он вообще есть, что тоже сомнительно). Из своего беспросветного угрюмства продвинутые театры наших дней научились извлекать мазохистское удовольствие и доверять только чебутыкинской «тара-ра-бумбии» и его же максиме: «одним бароном больше, одним меньше...». В последние годы мы много видели такого Чехова, циника и мизантропа. Казалось, режиссеры вдруг люто возненавидели героев «Чайки» и «Вишневого сада» и принялись усердно заливать сцену потоками желчи. Я вовсе не хочу, чтобы театры вернулись к идиотической бодрости советских интерпретаций, когда сестры уверяли нас, что «счастье и мир» уже настали и это благословенное время называется развитым социализмом. Но, честное слово, черная желчь ничуть не лучше, чем розовые слюни.
Главным, вероятно, является то, испытывает ли режиссер к мечущимся, несчастным чеховским людям если не нежность, то хотя бы простое сочувствие. В конце концов, лучшего, более совершенного человеческого типа наша история создать не смогла. Если уж не восхищения, то хотя бы сострадания эти люди достойны. «Три сестры» режиссера Льва Додина и сценографа Александра Боровского — спектакль трезвый, жесткий и далекий от всякой сентиментальности, но в то же время несущий в себе эту сострадательность.
«Три сестры» всегда начинали так: голубое небо, белые птицы, весенний свет, излучающая радость юная Ирина. У Додина 5 мая не праздник именин, а день поминовения отца, на котором держался дом Прозоровых. Теперь, через год, дом опустел, словно из него душу вынули, и стал похож на унылый барак, продуваемый холодными ветрами: когда в доме зажигают свечи, в стене проступают щели. Здесь Ирина, которую замечательно играет Елизавета Боярская, кажется, знает с самого начала обо всем, что ее ждет: постылая служба, бесцветная жизнь и, главное, отлученность от любви. На первый акт пьесы ложится отсвет горького финала. Ружье, которому предстоит выстрелить в конце, уже висит на стене.
Лев Додин предлагает нам трагическое прочтение пьесы Чехова. На сцене МДТ плетется ткань сломанных судеб, сеть безнадежных женских одиночеств, история тщетной жажды любви — жажды не только душевной, но и физической. Любви жаждут души и истомившиеся тела трех сестер. Когда Соленый во втором акте хватает Ирину в медвежьи объятия, она неожиданно для самой себя отвечает на его поцелуи, и только потом, опомнившись, его отталкивает. В конце второго акта она воет: «В Москву, в Москву», — и это крик о спасении от самой себя. Маша так спешит упиться своим хмельным недолгим счастьем, что ей не до приличий: она и не думает скрываться от мужа, жаркий роман с Вершининым происходит прямо у него на глазах. Все это совсем не похоже на наше традиционное представление о Чехове, у которого ниже пенсне и бородки ничегошеньки нет, пусто.
Вместо хрестоматийной «тоски о лучшей жизни» Додин предлагает нам историю страшной и бесплодной тоски о любви, мучительный сюжет о несостоявшихся жизнях.
В спектакле разворачивается длинная цепь несчастий, в которую вовлечены все, включая даже Наташу (единственный, кто в финале счастлив, это старуха Анфиса, чье нехитрое благополучие оттеняет судьбу всех прочих).
Когда в 70-е годы в Англии вышла целая вереница «Трех сестер», там по поводу Наташи вдруг очень всполошились. Англичане, с их стремлением к fair play, к демократической справедливости, обиделись на то, что Наташу принято топтать, унижать, смеяться над ее плохим французским, называть мещанкой. Кто-то из рецензентов даже восклицал: почему это Маше с Вершининым можно, а Наташе с Протопоповым нельзя? Критика дружно встала на защиту этой демократки против рафинированных интеллигенток, которые над ней издеваются и ведут себя с ней как с последней швалью. Разве не бестактно говорить в лицо смущенной девочке, которая первый раз появилась в доме, что у нее мещанские вкусы («На вас зеленый пояс! Милая, это нехорошо!»)? Понятно, что она потом за это мстит, как умеет. Конечно, безразмерный демократизм британцев смешноват. Но так ли уж они не правы? Так вот, в спектакле МДТ Наташа не сразу становится «шершавым животным», первое время она ужасно хочет быть в компании сестер, стремится быть такой же, как они, старается прижиться в доме Прозоровых. Иное дело, что из этого ничего не выходит, они ее отталкивают. История Наташи — тоже история несчастья. Совсем иного, чем у трех сестер, но все-таки попадающего в этот общий поток несчастий.
В него вовлечен и Кульпин — не самодовольный дурак, как его всегда играют, а перепуганный человечек, униженно и тщетно выпрашивающий любви. Свое «Маша меня любит» он с самого начала твердит как заклинание и мольбу.
Понятно, что в этом спектакле финальную «тара-ра-бумбию» Чебутыкина должны были сохранить. В конце дом Прозоровых покинут, опустошен, даже Наташа куда-то исчезает. Черные пустые окна, сестры ушли, последнее «если бы знать» говорить некому. В одном из окон на втором этаже сидит одинокий Чебутыкин. Он достает часы; в темноте и гулкой пустоте дома они нежно играют «тара-ра-бумбию». Это последняя точка додинских «Трех сестер».
Но было бы нелепостью в жутковатой краске финала искать идею спектакля — ведь в МДТ играют не постмодернистский гротеск, а трагедию. Лев Додин, как и Римас Туминас в вахтанговском «Дяде Ване», находит катарсис в стоической твердости исхода. В том, как произносят сестры у Додина свое «надо жить», главное слово — «надо». Что поделаешь, надо существовать, надо попробовать как-то прожить, раз уж другого выхода нет. «Буду работать и отдам свою жизнь тем, кому она, быть может, нужна». Сказано так, что не остается сомнений в том, что жертва Ирины не нужна никому, и ей это известно. Но ее жертва будет принесена, даже если принята не будет.
Веруй или не веруй, а свой крест неси.
Соня у Туминаса сопровождает финальные слова о небе в алмазах отчаянным взмахом детского кулачка. Ни неба, ни алмазов никому не обещано, но жить и верить надо.
Отдельно, как всегда, стоит Сергей Женовач со своим спектаклем по чеховским «Записным книжкам». Ему вовсе не нужен стоический надрыв, жизнь для его героев не тяжкая ноша: если бы он поставил «Три сестры», то слова «надо жить» звучали бы у него со спокойной уверенностью. И небо в алмазах нам, без сомнения, в конце концов покажут, нужно только уметь ждать и верить.
Лев Додин поставил трагический спектакль. Жесткий, безжалостный, но вместе с тем полный тайного света. И это, прошу прощения за старомодность, свет искусства, как бы выспренне это ни звучало. Когда представление трагедии исполнено художественного совершенства, чувства безысходности не остается. Свет заключен в эстетическом преодолении отчаяния.
Предыдущая страница | К оглавлению |