Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 44. Откуда красноречия поток?1

Воображение Шекспира отчасти книжное. Порой он просто держал источник перед глазами и переписывал строку за строкой, но под воздействием алхимии его воображения все преображается. При посредничестве Шекспира в словах и ритмах жизнь начинает бить через край. Для него было в высшей степени естественно работать с уже существующим материалом — извлекать ассоциации и подтексты. Поэтому, совершенствуясь, Шекспир был готов переделывать собственные пьесы так же, как и пьесы других драматургов.

Иногда он читал разные книги на одну и ту же тему, и они соединялись в его воображении, образуя новую реальность. Временами он опирается более на книжный опыт, чем на собственный. Образ мошенника Автолика в «Зимней сказке» скорее заимствован из городских памфлетов Роберта Грина, чем из собственных наблюдений Шекспира над городской жизнью. Он выучил еще со школьной скамьи, что в основе изобретения лежит подражание, и был гениальным имитатором. Помимо того, в высшей степени цепкая память позволяла ему воскрешать в уме фразы и цитаты, вычитанные в детстве; он мог без усилий воскрешать устаревший драматический или риторический стиль.

Он работал не столько с мыслями или образами, сколько со словами. Слова притягивались друг к другу волшебным образом. Но тут вдруг какое-то слово тащило за собой иное, с совершенно противоположным значением. Во второй части «Генриха IV» встречается как раз такой случай:

    Justice:

There is not a white hair in your face, but should have his effect of gravity.

    Falstaff:

His effect of gravy, gravie, gravie2.

    Верховный судья:

Хоть бы седая борода устыдила этого повесу!

    Фальстаф:

Да, я всех превзошел по весу, по весу, по весу3.

Сочетание gravity — «тяжести» и gravy — «подливки» ярко выражает настроение пьесы и, что более важно, чуткость Шекспира. Раньше, при подготовке к созданию «Тита Андроника», ему случилось читать Овидия в переводе Артура Голдинга и там найти строчку «desyrde his presence too thentent»; последнее слово таинственным образом превратилось в «the Tharcian Tyrant in his Tent». Кажется, что одно слово способно извлечь из себя целый пучок аллитераций, часто слова соотносятся по звучанию скорее, чем по смыслу Geese (гуси) постоянно ассоциируются с disease (болезнь), eagle (орел) с weasel (горностай). Есть и другие странные, неочевидные сближения. Почему-то peackoks (павлины) упоминаются в связи с fish (рыбами) и lice (вшами). В двенадцати случаях слово «hum» (жужжать; мистифицировать) тесно связано со смертью, как в «Отелло»:

    Desdemona:

If you say so, I hope you will not kill me.

    Othello:

Hum.

И в «Цимбелине»:

    Cloten:

Humh.

    Pisanio:

He write to my Lord she is dead.

Как будто язык сам собой что-то тихо бормочет. Все же слова вылетают так легко, что Шекспир им не доверяет; во многих случаях он обеспокоен их двусмысленностью и многозначностью. Бывает, что ему противна свобода. Прекрасная поэзия может быть притворством; клятвы, произнесенные на сцене — лицемерием. «Увы, мне стоило большого труда заучить их [строки хвалебной речи], — говорит Виола в «Двенадцатой ночи», — и они поэтичны». — «Тем более должны они быть притворны, — отвечает Оливия. — Я вас прошу, оставьте их про себя»4. Возможно, поэтому Шекспир во многих своих пьесах подчеркивает их нереальный, искусственный характер; то, что в них происходит, неправдоподобно и даже невозможно.

Похоже также, что он не вполне осознавал, что пишет, пока вещь не была окончена. Смысл прояснялся для него, только будучи облеченным в слова. Колридж в «Застольных беседах» от 7 апреля 1833 года замечательно отметил, что «у Шекспира каждое предложение естественным образом рождает следующее; смысл «соткан». Он проносится сквозь темноту, как метеор». Шекспир открывал значения своих слов, глядя, как из них вырастают метафоры, начинающие жить собственной жизнью; как одно слово ведет за собой другое, созвучное ему; как мелодия фразы или стиха уводит в ту или иную сторону. Самое тонкое наблюдение за шекспировским методом содержится, как ни странно, в трактате конца восемнадцатого столетия. В «Опыте комментария к Шекспиру» Уолтер Уайтер отмечает, что драматурга словно ведет какая-то сила, побуждающая связывать слова и идеи «по принципу, непонятному ему самому, и независимо от предмета изложения». Он не знает, какая сила водит его рукой, иными словами, что побуждает его писать так, а не иначе. Сила эта будто кроется в самих словах.

Его образную систему изучали неоднократно и делали разнообразные заключения: он был привередлив, обладал особой чувствительностью к запахам и звукам, занимался спортом на открытом воздухе, хорошо знал деревенскую жизнь и так далее. В игре его фантазии мы сталкиваемся со странными совпадениями; у него фиалки связаны с воровством, а книги — с любовью. Его воображение полно до краев кентаврами, снами и кораблекрушениями — частью волшебного мира, который всегда окружал его. Но важнее, быть может, заметить, что всякий его образ с легкостью возникает из предыдущего, как из материнской утробы. У каждой пьесы есть свой, присущий только ей, набор образов и метафор. С их помощью передается скорее единство чувства, нежели мысли; это касается даже самых незначительных героев и объединяет все роли вместе в один зачарованный круг. В «Сне в летнюю ночь» «простые мастеровые» («the rude mechanicals»)5 вряд ли напоминают фей, но они часть той же реальности. Их коснулся тот же стремительный свет.

Однако этот свет был для Шекспира источником непрестанной новизны и таил в себе сюрпризы. Он сам не знал наверняка, чего от себя ожидать.

В «Генрихе IV» есть момент, когда Пистоль начинает цитировать, правильно или неправильно, строки из старых пьес Шекспира. Шекспиру, должно быть, это понравилось, так как далее Пистоль не занимается ничем — или почти ничем другим. Женщина из Бата появилась и застала Чосера врасплох; Сэм Уэллер в «Записках Пиквикского клуба» выскочил из ниоткуда. Это то же самое явление.

В творчестве Шекспира прослеживается еще одна линия. Он начинал как честолюбивый и плодовитый драматург, готовый взяться за любую тему и любую форму. Мелодрама давалась ему не хуже, чем историческая пьеса, фарс — не хуже лирики. Он мог делать все. Казалось, Шекспир обладал природным комедийным даром, позволявшим импровизировать без усилий, но он быстро понял, как использовать в работе другой материал. Только в процессе создания новых пьес удалось ему открыть собственное видение мира. Оно все время было рядом, но обнаружило себя лишь в середине его жизни. Только тогда его пьесы стали по-настоящему «шекспировскими». Собственные великие творения в позднейшие годы порой изумляли и пугали его.

Примечания

1. «Бесплодные усилия любви», акт IV, сцена 3. Пер. М. Кузмина.

2. Игра слов: gravity — важность, тяжесть; gravy — подливка к мясу.

3. Акт I, сцена 2. Пер. Е. Бируковой.

4. Акт I, сцена 5. Пер. М. Лозинского.

5.

Гурьба шутов, простых мастеровых,
Кормящихся трудами рук своих,
Разучивала пьесу, вожделея Сыграть ее на свадьбе у Тезея.

    (Акт III, сцена 2. Пер. М. Лозинского.)

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница