Счетчики






Яндекс.Метрика

Портретирование как вызов для биографии (ответ на доклад В.А. Мусвик)

Спасибо Виктории Александровне Мусвик за яркий доклад, показывающий, сколь можно разомкнуть пределы разных дисциплин. В своем ответном слове я бы хотел показать точки смыкания: где те копья, на которых распростерт текст нашего исследования.

Я хочу обратиться к двум именам, прозвучавшим в первой части доклада — это Паоло Джовио, который в основном известен у нас как путешественник в Московию и автор известных записок, и Юст Липсий, который у нас известен по знаменитому рубенсовскому коллективному портрету знатоков, филологов ученых своего века. За этими самыми известными репутациями стоят целые революции, которые можно назвать грамматическими: возвращение грамматики в качестве магистральной дисциплины и попытка переустройства всех наук на основании грамматики.

В Античности сходную революцию проделал святой Иероним Стридонский со своим переводом Писания. Иероним принципиально отрекся от цицеронианства, но при этом именно он во многом виновен в том, что цицеронианство стало пониматься не как политическая или философская программа, а как прежде всего безупречный латинский язык. Иероним — не только автор перевода Писания, но и жизни знаменитых мужей. Эта тема — homines illustres (которую дает Паоло Джовио в названии своей книги) — конечно, иеронимовская.

В чем отличие Иеронима от всей огромной предшествующей традиции биографии? Биографии, написанные схолиастами или Плутархом, — биографии говорящих героев. Моральное изображение героя означало необходимость дать ему слово. Mores, или, по-гречески, f6ц героя завершались, в конечном счете, в его речи, которая и превращала героя в лучшего свидетеля собственной моральности, хозяина своей судьбы и строителя икономии собственных нравов.

Герои Иеронима принципиально не говорящие. Это герои, оставляющие наследие, реликвии. Для Иеронима важно не то, что сказал тот или иной персонаж; не как он умел писать стихи или заниматься политической деятельностью, — а что от него осталось, что можно будет представить на суд истории или Страшный суд. Замечательно, что Иероним создает здесь невероятную новацию: эти описания он завершает собственным портретом, сам себя вписывая в галерею знаменитых мужей.

Если говорить о том, как действовал Паоло Джовио (или Павел Йовий, его можно называть и по латыни, и по-итальянски), то его проект ritratti degli uomini illustri, как обычно называют его книгу по-итальянски, был проектом рисунков. Сама идея ritratti (извлечение) имеет два значения: извлечение в смысле выписки, ученой выписки из готовых книг, а также рисунок, зарисовка, перерисовка, калькирование. Все эти значения вполне могут быть отмечены этим словом.

Цель таких биографий — выписка, примерно так, как мы ведем конспекты некоторых книг или делаем схемы и рисунки, когда готовим презентации. Поэтому тема librorum amicorum, которую подняла Виктория Александровна и которой уделила так много внимания в своем докладе, представляется здесь закономерной. Это не одна из условностей среди других, а сам принцип работы с материалом.

Тогда биография получается биографией не говорящей, а иллюстрирующей тот или иной жизненный пример. Книга Джовио начинается с tre corone, жизнеописаний Данте, Петрарки и Боккаччо, которые были у гуманистов предметом больших споров о том, каковы критерии сравнения трех одинаково гениальных поэтов. Как можно сравнивать их, если уже не касаться того, что у каждого есть свои mores — свои нравы и привычки?

Этот вопрос вставал перед Лоренцо Валлой, Кристофоро Ландино и другими гуманистами еще кватрочентийской эпохи, расцвета, первых шагов традиции портретирования. Если мы исследуем нравы, то мы можем спорить до бесконечности, вскрывая те или иные капризы и черты характера. Поэтому в какой-то момент нам приходится остановить дискуссию и сказать, что тот или иной из них сделал для языка.

У Джовио это радикализуется. Он говорит, что каждый является создателем своего языка, и это единственное, что сохраняет его нравы: мы знаем о нравах Данте только благодаря его созданию. Если мы посмотрим, как пишутся биографии у Джовио, мы увидим, что они превращаются в иллюстрацию простых моралистических тезисов. Например, о том, что любовь может сгубить человека. Полициано с его гомоэротической биографией понимается как человек amore captus, плененный любовью, что и довело его до катастрофы.

Так же понимаются и ученые, понятые в духе эразмовского диалога про цицеронианство, каким образом одностороннее увлечение наукой может повредить в жизни. У Эразма говорится, что если слишком долго сидеть в своем кабинете и пытаться уподобиться Цицерону, то жена будет гулять на стороне и родит неподобных тебе, и вовсе не цицерончиков. Всякая риторическая заостренность в конце концов снимается тем, что есть моральный урок; и каждый портрет знаменитого человека может происходить из морального урока.

Здесь можно обратиться к визуальному материалу. Сам тип портрета, который разрабатывал Паоло Джовио и для своей книги, и для кабинета-галереи, был портрет в богато оформленной раме, предназначенный для воспроизведения, легко запоминавшийся, как ценные подарки. Как, скажем, те тондо (круглые картины), который во Флоренции было принято дарить новорожденным — их никак не вписать в интерьер. Именно поэтому это подарок — как в советском фильме дарили коня с крыльями, который явно не вписывался в интерьер хрущевской квартиры.

По сути дела именно такая задача и стояла перед писателями биографий того времени: превратить героя в своеобразного грамматиста, человека, который всей своей жизнью подтверждает правильность того или иного морального суждения, и который показывает, насколько данное моральное суждение оказывается универсальным. Это была реакция на двухвековые опыты кватроченто и чинквеченто, в которых постоянно размывалась моральная определенность, и доказывалось, что невозможно вывести мораль из одного анализа моральных понятий и анализа языка.

В кватроченто апофеозом такого отказа от вывода было учение Лоренцо Валлы о амбигуальности языка и о том, что никакая добродетель не может быть обозначена только одним термином. Например, щедрость нельзя определенно назвать добродетелью, т. к. она может легко впасть в порок расточительности. Следовательно, нужно либо слово расточительность наделить каким-либо положительным понятием и сказать, что и она может быть хороша, либо изыскивать пару понятий, которые бы стали границами морального суждения. Например, сказать не щедрость, а ум при тратах и расположенность к друзьям.

Попытка размыкания морального языка постоянно предпринималась; и реакция Джовио была реакцией грамматиста, который не хочет, чтобы такой моральный язык распадался до бесконечности, — а хочет вернуть моральный язык в прежние рамки соответствия биографическому замыслу. Любая биография в духе Иеронима может стать иллюстративной и превратиться из переживания моральной жизни в простую иллюстрацию тезиса. Для нас это некоторое сужение биографических задач. Нам, воспитанным на романах, эта революция кажется невероятной реакцией, но именно она сделала возможными все те интерактивные способы артистической коммуникации, которым был посвящен доклад Виктории Александровны Мусвик.

Если мы вспомним другого героя доклада — Юста Липсия, то он тоже проводил своеобразную революцию, которая должна была вернуть грамматику в область философской науки. Согласно Липсию, и юрист, и медик, и грамматик выходят за пределы своей науки, потому что пользуются языком и вынуждены рано или поздно ссылаться на некоторый круг понятий вне их профессионального инструментария. На новом уровне Липсий возрождает кватрочентийский проект, восходящий еще к Леонардо Бруни, — проект исправления языка. Создав правильную латынь, мы создадим и правильную систему наук, в том числе и политических.

Понятно, что этот проект держался на цицероновском представлении о коммуникации как источнике безопасности. Согласно Цицерону, человеческий язык возникает как единственный способ обеспечить безопасность. У животных есть когти, зубы, быстрые ноги, которыми они могут защитить себя; а человек наг, поэтому вынужден всегда договариваться с собратьями. То, что у Руссо станет идеей социального контракта, освещаемой оптимистично, у Цицерона представлено крайне пессимистично.

Липсий настаивал на том, что рано или поздно все профессионалы (врачи или юристы) становятся латинистами, а грамматик — философом — тем, кто знает нравы не отдельных людей, но и нравы, сопровождающие профессии. Простой знаток человеческих душ может говорить об индивидуальной психике, особенностях отдельного врача или юриста; а грамматист, вооруженный традицией Цицерона, может говорить, как ведут себя врачи или юристы или художники вообще. Он выступает в некотором роде как фельетонист, сатирик, комедиограф, создающий некие стандартные характеры, зависящие от профессии, выведенные на сцену.

Грамматист считает, что это возможно в рамках одной словарной формулы. Фиксируя момент выхода любого профессионала за пределы строго инструментального использования своего словаря, например, необходимость считаться с синонимами и омонимами, грамматист показывает, что из себя представляет этот врач. Он показывает его характер, его устойчивую природу как раз в тот момент, когда сталкивается с границами своего языка.

Об этом говорил Иероним, о способности человека оставить после себя реликвию, память. Только в качестве реликвии выступает характер или эмблема его деятельности, показывая, что от профессионала остается потомкам умение выйти за пределы своей профессии. Более того, грамматист оказывается философом, который и показывает, насколько каждая профессия хороша, насколько она предназначена для личности и насколько можно перейти от созерцания отдельных объектов, биологических объектов (в случае врача) или объектов права (для юриста) к созерцанию самого характера природы.

В этом смысле определенное стремление к универсальному языку у Липсия было; но в силу профессиональных обязанностей он поддерживал культ только верного латинского языка. Латинский язык сразу признавался безупречным, и язык Цицерона латинист обязан был отождествить с идеальным языком. Именно поэтому Липсий в конце концов пришел к своеобразной характерологии профессий.

Подводя итоги этого доклада, видно, что к вопросу о том, зачем мы занимаемся гуманитарными науками, можно подойти с другой стороны. Это не только попытка выяснить, как наши внутренние проблемы, запросы и задачи соотносятся с тем, что нам предлагает материал, но и выяснить, как сама логика материала задается нашими усилиями. Всегда в истории европейской культуры проблемой была многозначность слова и однозначность характера. В Новое время она была решена через признание многозначности характера и принципиальной изменчивости романного человека, принципиальной эволюцией его характера. Но как она решалась до романной эволюции, и какие необычные на наш вкус были пути решения: то через агрессию текста в сторону живописи, то через агрессию изобразительности в сторону текста, в том числе и в оформлении книги, — все это более чем заслуживает обсуждения.