Счетчики






Яндекс.Метрика

И.В. Пешков. «Время в плену у Аристотеля и Шекспира»

В самой сердцевине трагедии Шекспира «Гамлет» расположена знаменитая сцена «мышеловки» (3.2.135—2821). Центральное положение этой сцены не случайно, потому что и вся пьеса в целом — это своеобразная мышеловка, которая с помощью системы речевых зеркал пытается поймать такую юркую, ускользающую субстанцию, как время. Не просто зеркально отразить природу своего времени, как советует главный герой актерам, а найти сам принцип движения времени, его механизм. Эта мышеловка-трагедия устроена прихотливо, но исходные конструктивные элементы ее Шекспир не выдумал, а получил в наследство от Аристотеля: именно в «Риторике» Стагирита время впервые попало за решетку понятий, связанных с логикой поступательного движения. Конечно, сейчас трудно поверить, что время жизни не всегда осмыслялось человеком как переход от прошлого к будущему через настоящее. Однако даже и на практическую выработку этих представлений ушли десятки тысяч лет. И лишь Аристотель, опираясь на публичную речевую практику современных ему Афин, закрепил их теоретически.

Кратко напомню исходные посылки «Риторики» Аристотеля2. Существуют три типа речей — судебный, эпидейктический и совещательный. Они связаны в своем содержании соответственно с тремя временами: прошлым, настоящим и будущим (1538b 12—19). Так, судебная речь, особенно подробно разработанная античной юридической практикой, оценивает совершенные в прошлом поступки, ее цель — восстановление справедливости и устранение несправедливости (1538b 25—27). Эпидейктическая или показательная3 речь озабочена прежде всего настоящим моментом. Задача произносящего ее — похвалить определенного человека или похулить его с целью продемонстрировать прекрасное: настоящее требует эстетического эффекта (1538b 40—1539а 5). Наконец, совещательная речь интересуется будущим. Ее цель — достижение пользы (1538b 34—39). Чтобы добиться выгоды нужно распланировать, рассчитать или предсказать будущее. Тогда к нему можно подготовиться.

Это вроде бы элементарное тройственное деление, которого, однако, не было в такой чистоте до Аристотеля4, предопределило возможность истории в ее современном понимании. Конечно, до осмысления стрелы времени, несущейся неизвестно куда, было еще далеко, но начало нашему современному представлению о времени было положено именно тогда. Аристотель сумел поймать время в сети своей теории, и это структурированное им время до сих пор держит нас в своем постоянном плену5. Действительно, настоящая тюрьма, как заметил протагонист великой шекспировской трагедии (2.2.251). Весь мир — тюрьма, и время в ней тюремщик. Однако, время — непреклонный тюремщик прежде всего для тех, кто не осознает механизма его действия, не умеет с помощью правильных речей управлять им. Такую сверхидею, пожалуй, можно было бы вывести из «Риторики» Аристотеля. А вероятно, также из «Трагической истории принца Гамлета» Уильяма Шекспира. Чтобы проверить последний тезис, попробуем наложить сетку риторических понятий о времени на эту пьесу.

Обратимся к тексту «Гамлета», глубину исследования которого придется ограничить объемом статьи, и, отказавшись от сплошного анализа трагедии, сосредоточиться на первом действии, где демонстрация работы механизма времени и влияние «Риторики» Аристотеля наиболее очевидны. Остальные части трагедии я затрону лишь пунктирными мазками.

Сразу сформулируем результат рассмотрения первого действия: три стартовые явления «Гамлета» по распределению типов речей и структуре ситуаций четко соответствуют риторической матрице Аристотеля, матрице правильного, поступательного движения времени: от прошлого через настоящее к будущему. В первом явлении доминируют судебные речи и ситуация очень напоминает криминальную, в которой речи о прошлом преимущественно и произносятся. Главенство эпидейктических, показательных речей в их заботе о настоящем не вызывает сомнения во втором явлении. И, наконец, третья сцена практически в чистом виде предъявляет нам речь о будущем — совещательную речь.

Шекспир в этих трех явлениях показывает нормальное, даже нормативное движение времени, в определенном смысле предписанное как раз Аристотелем. За исключением некоторых мистических моментов в первой сцене. Впрочем, и мистический налет обычно свойствен как раз для ситуации суда, потому что мистика в основном связана с прошлым. Так что эту сцену позволительно трактовать как однозначно судебную. Фактически перед нами — начало судебного расследования. Даже труп, пусть и в своеобразной субстанции, но имеется, вернее, является6. Правда скорее является как свидетель или знамение какого-то происшествия. Несколько следователей, во главе со специально приглашенным (самым разумным — Горацио) пытаются заставить заговорить этого свидетеля всеми доступными им средствами, вплоть до физического воздействия. И лишь после того, как обе попытки оканчиваются неудачей, Горацио решает устроить свидетелю, говоря современным юридическим языком, очную ставку с его ближайшим родственником, и не просто родственником, а наследником и заинтересованным лицом, сыном. Всему этому, кстати, тоже можно найти аналог у Аристотеля: в его «Риторике» это называется нетехническими средствами доказательства7.

В соответствии с судебным характером ситуации и речи в ней ведутся судебные, то есть преимущественно о прошлом, причем в самых разных его пластах, начиная с ближайшего, грамматически перфектного прошлого, прямо переходящего в настоящее («Have you had quiet guard?» 1.1.10) — первый вопрос, заданный не участвующему в расследовании часовому — Франциско. И вскоре следует еще один перфект прямо по делу (What, has this thing appear'd again tonight? 1.1.25). С грамматической точки зрения беседующим не сразу удается перейти к прошедшим временам, так как внезапно появляется само вещественное доказательство происшествия (this thing), но в форме совершенно невещественной — призрачной. И первый допрос закончился неудачей, один из следователей даже потерял надежду на успешную работу со свидетелем: «Tis gone <,> and will not answer» (1.1.60). (Ушел и не ответит). Между прочим, все наши переводчики давали последний глагол почему-то в прошедшем времени, что несколько обессмысливало реплику. Вероятно, давила инерция в целом судебной ситуации, в которой хотелось применять и соответствующие грамматические времена. Но грамматика не всегда так прямо и однозначно соотносится с риторикой. Грамматически прошедшее время в судебной ситуации начинаются как раз после этой, прогностической реплики: воспоминание Горацио о внешнем виде короля Гамлета во время битвы с норвежским королем (1.1.69—73), сообщение Марцелла о прошлых появлениях Призрака (1.1.74—75), затем гипотеза Горацио («This bodes some strange eruption to our state», 1.1.78), предсказывающая иностранное вторжение, и поддержка ее Марцеллом оценкой текущей ситуации в военной сфере, где все проведенные до этого организационные действия регулярно продолжаются в настоящем говорящего, что дает возможность использовать Present Indefinite. И наконец Горацио в ответ применяет Past Indefinite, рассказ о том, что произошло несколько десятилетий назад, но это по сути вполне эпическая история поединка соседей-правителей за некие поставленные на кон земли (1.1.90—117). Таким образом, версия Горацио получает историческую мотивировку. Но Горацио оказывается мало ближайшей истории, он прибегает к чисто риторической аналогии с эпохой Древнего Рима перед падением Юлия Цезаря (122—135). Как видим, задействованы основные средства уже и технических доказательств, по Аристотелю, — энтимема, т. е. риторический силлогизм и пример или аналогия (1356b 4—26). Аналогия, впрочем, сохраняется только во Втором Кварто (1.1.118—135), что и понятно: она вряд ли усиливает доказательство тезиса и в Фолио изымается из текста. После второго неудачного допроса призрак, напуганный петухом, окончательно уходит. А Горацио вспоминает еще одно давно прошедшее время, тоже, впрочем, переходящее в настоящее — рождение Спасителя и празднование этого дня (1.1.170—176), применяя настоящее время в значении прошлого — классическое Presens Historicum.

Вся эта детективно-судебная составляющая первой сцены некоторых современных исследователей, а особенно переводчиков-переработчиков пьесы спровоцировала на общую детективоведческую трактовку трагедии, часто связанную с Горацио8. Сведение трагедии к детективу или к политическому триллеру, конечно, недопустимое упрощение. Не только у всей пьесы, но и у этой первой сцены есть и другая составляющая, тоже связанная со временем, но сразу уводящая от банальной жанровой однозначности. События «Гамлета» начинаются вне нормального времени, даже элементарно — вне нормального времени суток: в ту пору, которую трудно и определить иначе, чем «когда вон та звезда... проделывала путь» (1.1.42—43) и т. д., это время, фактически измеряемое мертвым космическим пространством9. В пространство полуночного надлома времени аллегорически входит прошлое, материализованное или дематериализованное в Призраке, который, по замечанию Горацио, «узурпировал пик ночи» (1.1.53). Призрак у видящих его вызывает ощущение если не конца света, то конца нормального, безоговорочно текущего от прошлого к будущему времени. В предрассветной мгле это течение времени уже, похоже, требует оговорок, чтобы к концу трагедии потребовать устами умирающего Гамлета полномасштабного разговора о нем (5.2.353—354). Впрочем, до конца пьесы еще далеко, а конец первого явления знаменуется разговором о возможном конце темного времени, о времени праздника, о светлой рождественской ночи10. От святого времени следует переход к светлому принцу Гамлету, сыну ушедшего короля, тоже Гамлету (значит, возможно, метафорически возрожденному Гамлету), который в пьесе явно знаменует собой надежду на лучшее будущее (3.1.154).

Но во втором явлении яркий свет заливает лишь настоящее, подчеркнуто оставляя в тени и прошлое и будущее. Это полнокровное настоящее точно соответствует термину Аристотеля «эпидейктический», показательный: в лице принимающего корону практически из собственных рук Клавдия настоящее откровенно демонстрирует себя, кичась псевдопрошлым и бахвалясь псевдобудущим (1.2.1—41). В целом в этой сцене до появления свидетелей Призрака эпидейктические речи делятся на два своих классических варианта: речь хвалебную и речь хулительную (1366а 25—35). Клавдий всех хвалит и всем хвалится. Гамлет всех хулит и скрыто (монологом на тему быть и казаться, 1.2.76—86) и явно (в солилоквиуме перед появлением Горацио и Марцелла, 1.2.129—159), доходя в этой хуле до возможности то ли уничтоженья мира, то ли самоубийства (по разным изводам, 1.2.132). Весть о Призраке лишь поддерживает нигилистические настроения героя, но пока еще нс выбивает до конца из дневного времени, времени ритуала, в данном случае дворцового.

Третья сцена первого акта завершает матрицу движения времени. Лаэрт произносит типично совещательную речь, по классификации Аристотеля: анализирует прошлые и нынешние отношения Офелии с Гамлетом и, думая об их возможных перспективах, подает полезный совет (1.3.5—44). Офелия, в свою очередь, отвечает советом и ему (1.3.46—50). Появляется Полоний и раздает советы уже с оттенком приказаний: в духе отцовских наказов на будущую жизнь — сыну (1.3.55—81), и в духе запрета-требования — дочери (1.3.92—136).

Хорошо ли, плохо ли текло время в первых трех явлениях (от тревожного прошлого к помпезно-демонстративному настоящему и регламентированно-привычному будущему), оно текло в нормальном режиме: прошлое переходило в настоящее и предвещало будущее. Это было в целом привычное, дневное время.

Четвертое и пятое явления возвращают нас к ночной мистике безвременья первой картины. Последние отголоски дня с эпидейктическими воплями, доносящимися с ритуальной попойки свиты Клавдия, отражаются еще в реплике «Таков обычай». Это скорее констатирует, чем спрашивает Горацио (1.4.14). «Обычай этот лучше бросить, чем хранить» (1.4.17), — отвечает ему Гамлет, не представляя еще, как близко к нему крушение всех обычаев и ритуалов станет уже через полчаса-полночи-полжизни. И главное нарушение, осознанное Гамлетом в конце первого акта, — нарушение обычного временного сочленения — перехода прошлого через настоящее в будущее. Не стану приводить бесконечные варианты безнадежных попыток перевода двух ключевых строк «Гамлета», произносимых протагонистом в самом конце первого акта (1.5.196—197)11. В контексте моей темы наиболее подходящей трактовкой знаменитого «the time is out of joint» было бы — «распалось сочленение времен».

В конце первого действия Гамлет не просто получил информацию об убийстве отца, он выпал из нормального времени, потому что внезапно осознал его нелинейность, возникшую в результате какой-то катастрофы, частью которой была смерть его отца-короля. На Гамлета легла титаническая задача восстановить нормальное течение времени. Так что это лишь на поверхности детективного сюжета герой притворяется сумасшедшим, чтобы удобнее было вести расследование; к тому же, как потом оказывается, никакого удобства ему эта роль в данном отношении не приносит. Нет, это чисто внешнее оправдание реального состояния человека, прервавшего двухтысячелетнюю инерцию нормативного движения времени. Псевдосумасшествие прикрывает реальное помешательство, случившееся и в мире и в голове героя (что выражено амбивалентной формулой this distracted globe, 1.5.98). Гамлет вдруг как бы оказался в Зазеркалье к рутинному, дневному движению времени, он начал видеть теневую сторону или изнанку жизни всех и каждого, причем он не просто сам видит, а демонстративно обнажает эту изнанку, чем нарушает нормальное время жизни и сеет вокруг себя смерть. Отсюда кажущаяся бессмысленная жестокость Гамлета-убийцы. Человек, который должен восстановить правильное течение мирового времени, человек, которому приходится разбираться с механикой движения этого времени, вольно или невольно эту механику разрушает, прерывая движение для аналитического разбора. Каждое неосторожное (или даже осторожное) прикосновение ко времени скальпелем анализа приводит к смерти людей, хотя субъективно Гамлет к этому вовсе не стремится.

И маска шута нужна ему именно для того, чтобы получить возможность карнавального смешения времен. Ведь шут — носитель карнавального начала в нормальной жизни. Antic disposition, шутовское настроение (1.5.178) — это вовсе не помешательство в медицинском смысле слова, хотя впадение принца в шутовство большинством окружающих его трактуется как болезнь. А Гамлет просто пытался соответствовать полураспаду времени, его деструктуризации, которая произошла реально, но на изнанке видимых событий. Однако никто из окружающих больше не смог соответствовать этой реальности, невыносимой для обычных людей. Поэтому вмешательство Гамлета в механизм времени окончилось гибелью всех живущих в данном хронотопе. Не случайно в конце выживают только чуждые основным событиям люди — Фортинбрас, послы из Англии, хамелеон Озрик, не имеющий своего лица и не различающий поэтому прямое и изнаночное время, и Горацио — не обычный персонаж, а скорее герой-хор, об особенностях которого в трагедии мы сообщали на предыдущих Шекспировских чтениях12.

Таким образом, продемонстрировав в первом действии и особенно в первых трех сценах трагедии работу исходного механизма движения времени по «Риторике» Аристотеля, в остальных четырех действиях Шекспир этот механизм полностью развинчивает, если не развенчивает. Понять в деталях, как это осуществляется, входит в нашу задачу, но решение этой задачи останется за рамками статьи.

Примечания

1. В этой сцене на сцене лежит арифметическая, по строчкам посчитанная середина трагедии, какой бы из двух главных изводов не взять. О текстологических проблемах трагедии, равно как и отсылки к ее тексту см: Шекспир В. Гамлет. В поисках подлинника. Перевод, подготовка текста оригинала, комментарии и вводная статья И.В. Пешкова. М., 2003. По этому же источнику приводятся отсылки к оригинальному тексту трагедии с последовательным указанием цифр, обозначающих акт, сцену и строку в этой сцене.

2. Новый перевод на русский язык (О.П. Цыбенко) см. по: Аристотель. Риторика. Поэтика. М., 2005.

3. Как это слово буквально переводится с греческого.

4. Подробнее о классификации речей и времен Аристотелем см.: О типологии ситуаций речевого общения и о возможности обоснования научного статуса риторики // Пешков И.В. Введение в риторику поступка. М., 1998. С. 66.

5. Об этом подробнее см.: Аристотель и Розеншток-Хюсси: опознание времени или время говорить? // Пешков И.В. Введение в риторику поступка. С. 162—178.

6. Является именно труп, хотя он и призрак, потому что гость пришел из гробницы (1.4.50—54).

7. «Таких доказательств пять: законы, свидетели, договоры, показания под пыткой, клятвы» (1375а 22—24): Аристотель. Риторика. Поэтика. М., 2005. С. 58.

8. Подробнее об этом см.: Пешков И.В. Есть многое на свете: враг Горацио и т. п. или Переводы шекспировского «Гамлета» как повод для сенсации // Новое литературное обозрение. 2005. № 2 (72). С. 357—358.

9. См. определение Горацио: «в пространстве мертвом», 1.2.198.

10. Это время связано и с местом («Где празднуют Спасителя рожденье», 1.1.171).

11. Как раз к которым не так давно снова привлекал внимание наш знаменитый медиевист: А.Я. Гуревич. «Время вывихнулось»: поругание умершего правителя // Одиссей. Человек в истории. Язык Библии в нарративе. М., 2003. См. подробнее: Пешков И.В. Переводческая традиция как проблема (Безумное время Гамлета) // Истфил: исследования в гуманитарных науках. М., 2004. Вып. 1. С. 7—21; Он же. Кто там, или что случилось со временем в шекспировском Гамлете // Бахтин в Саранске: документы, материалы, исследования. Саранск, Вып. II—III. 2006. С. 74—110.

12. Шелогурова Г.Н., Пешков И.В. О роли хора в шекспировском «Гамлете» // Шекспировские чтения — 2004. М., 2006. С. 144—159.