Разделы
Рекомендуем
Королевич и рыцарь
...Жил в стародавние времена на острове Британии удалой молодец, славный витязь по прозванию Горячая Шпора. Не было равных ему в отваге и в воинской доблести, и в ратной удаче, и гордился он своими подвигами перед всеми рыцарями английскими и прочих земель. Сам король печалился, что не в его семье родился такой богатырь. А у того короля старший сын и наследник брезговал делами ратными и государскими, заклеймил себя как бездельник и блудодей, и пакостник окаянный, за свой счет держал банду разбойников, что грабили честный люд по большим дорогам, да день-деньской по кабакам пропадал с прощелыгами.
Но вышла ссора у короля с тем славным витязем Горячей Шпорою, и восстал тот витязь и родичи его на короля, и возмутили они землю, вновь пошли по земле смута и нестроение. Повел король свое войско против мятежников, и королевский сын, которого до тех пор все за дурачка держали, победил в битве рыцаря Горячую Шпору и сразил его...
А сразив, почтил, уже мертвого, прощальным словом, из которого видно, что умерщвленный враг Гарри Хотспер ему ближе и понятнее, чем, к примеру, его спутник и соучастник развлечений Фальстаф:
«Прощай, храбрец, прощай, большое сердце! (...)
Пока держалась в этом теле жизнь,
Ему, казалось, царства было мало,
И вдруг хватило двух аршин земли.
В стране, где ты сейчас лежишь без жизни,
Уже тебе нет равных средь живых.
Воспользовавшись тем, что ты не слышишь,
Пою тебе хвалы, а то б не стал.
(...)
Уйди в лучах побед на небеса,
А горечь пораженья скрой в могиле.
Его не вставят в надпись на плите».
У меня решительно не получается видеть в первой части хроники «Генрих IV» прежде всего историю борьбы централизованной королевской власти с «незаконнорожденным феодализмом». В этом виноват сам Шекспир: среди сетований короля-отца, открывающих пьесу, мелькает воспоминание о фее, ночной легконогой проказнице, которая подменяет младенцев в колыбелях, — силуэт королевы Маб из «Ромео и Джульетты». Легкая поступь маленькой царицы снов, должно быть, в самом деле обладает волшебной силой, по крайней мере, для такого читателя, как я, потому что историческому сюжету она придает черты сказочного или взятого из древнего героического эпоса. Она прошла — и вместо истории о том, как король управляется с мятежными баронами, я читаю про соперничество двух витязей, в котором выдержка побеждает горячность, а соперники — враждующие родственные души.
Слово honour переводят иногда как «честь», иногда как «слава». Можно узнать из специальных исследований1, что для средневекового рыцаря честь по существу и означала славу, из-за чего, наверное, и возникает смешение в переводах. Помимо этого, читатель или зритель пьесы почти неминуемо сюда примешает еще свое понимание «чести», по своему разумению и эпохе, пренебрегая особенностями эпохи автора или событий на сцене. Для Гарри Хотспера («Горячей Шпоры») и Гарри Монмута, принца Уэльского, впоследствии короля, эта самая honour — цель жизни, довольно простая и ясная. Их обоих направляет честолюбие — не властолюбие (ambition), принц Генрих на примере отца убедился еще раньше, чем на своем опыте, и помнит неплохо, что власть — в большей степени бремя, чем удовольствие. Честолюбие именно как «жажда для себя наибольшей чести». Властолюбие пригибает человека к земле, честолюбие дает чувство крыльев. Стремление быть лучшим, прожить недаром, как нельзя точнее соответствовать своему призванию и положению в жизни и даже опровергать ранее бытовавшее представление о пределах возможного, открыв всем глаза на новые высоты, — и это тоже честолюбие.
Гарри Перси Хотспер выражает это на свой лад так:
«Поверите ли, для стяжанья славы
Я, кажется, взобрался на луну
И, не колеблясь, бросился б в пучину,
Которой дна никто не достигал,
Но только б быть единственным и первым,
Я в жизни равенства не признаю».
А его победитель Гарри Плантагенет через несколько лет скажет так:
«Клянусь Юпитером, не алчен я!
Мне все равно: пусть на мой счет живут;
Не жаль мне: пусть мои одежды носят,
Вполне я равнодушен к внешним благам.
Но, если грех великий — жаждать славы,
Я самый грешный из людей на свете».
Цель жизни одна, но средства ее достижения — по характеру каждого из двух честолюбцев: яркая образность речи Гарри Хотспера — это еще и свидетельство его стремительности, привычки брать препятствия наскоком, его неудержимого заслуженного бахвальства. В этом полете он покорил свои вершины и так же низринется навстречу смерти. Речь короля Генриха звучит проще, но и четче: в действительности честолюбие Генриха намного превосходит Хотсперово. Его честолюбие поистине бешеное. Пренебрежительнейшие, глумливые слова принца Уэльского о рыцарских ристаниях, переданные отцу через Хотспера в финале «Ричарда II»2, а в первой части «Генриха IV» — насмешки над предметом всеобщего восхищения головорезом Хотспером, скрывающие, надо полагать, зависть, можно объяснить просто: честолюбие принца столь велико, что традиционными путями не удовлетворяется. Он начинает с куда более низкого старта, чтобы подняться на гораздо большую высоту. Хотспер был только лучшим рыцарем, его противник поставил целью быть лучшим королем.
Здесь еще справедливости ради нужно признать, что, в отличие от ситуации Хотспера, захватывающие дух свершения наследного принца, а затем короля — это вопрос выживания. Что для Гарри Хотспера — призвание, для Гари Монмута — еще и необходимость. Сын узурпатора должен делать что-то вдвойне и втройне, чтобы удержать власть, а ведь для него это означает также — сохранить жизнь.
Хотспер и своих соратников по мятежу призывает: «Говорите правду!» — не ему разгадать изощренное коварство Гарри Уэльского, которого он, как и все прочие, добросовестно принимает за чудилу. Уверенность в своем превосходстве застелила глаза бедняге Хотсперу. Напротив, у принца хватило проницательности, чтобы отдать последний долг уважения Хотсперу, погибшему от его руки, и признание истинных достоинств покойного гордеца перевесило прежние завистливые насмешки. Но и коварство принца проявляется больше в мирной жизни, чем в бою: сражаясь с мятежниками при Шрусбери, он ведет себя как неожиданно хороший рыцарь. Хладнокровно подвергая риску свою репутацию в мирное время, он восстанавливает ее на войне, рискуя жизнью, — на глазах растроганного отца и перепуганного Фальстафа. Сознание своего долга и своей чести у принца жесткое, но, в отличие от Хотспера, более рассудочное, чем эмоциональное. Должно быть, главное преимущество Гарри Монмута перед Гарри Перси Хотспером не в его способности на коварство, а в его выдержке, которая не могла не сказаться и в единоборстве между ними.
Не потому ли честолюбие все-таки лучше властолюбия и тщеславия, что стремление быть лучшим в своем деле несет в себе некую долю жертвенности, даже если этого не осознает сам честолюбец, и даже если свой план он осуществляет с необходимым участием подчиненных? Ведь тот, кто сознательно превращает свою жизнь в образец для подражания, вольно или невольно служит совсем чужим людям, указывая им, чего можно достичь, вдохновляя их либо просто развлекая.
Вторую тетралогию исторических хроник Шекспира можно играть как многосерийную трагедию честолюбия. Именно не властолюбия, а «хорошего» честолюбия. Потому что у всякого стремления к высотам есть свой потолок, и полет, за которым следили с замиранием сердца, однажды окончится приземлением — если не ударом с треском об этот потолок, до поры не видимый Икару. Меч принца Уэльского в известном смысле спасет неукротимого Хотспера от позорной плахи, ожидавшей бунтовщика, но не спасет от глумления шута Фальстафа, который, оправившись от пережитого страха перед живым Перси, будет рубить его мертвое тело. Принц Генрих сорвет себе на шлем султан Хотспера, станет популярным и выдающимся королем, совершит много подвигов, даже сделает невозможное, объединив два соперничавших королевства, а что получится из этой победы? Красивая милая девушка, которая не очень понимает, когда он говорит. Наследник, больной наследственной болезнью (исторический Генрих, кстати, никогда даже не увидел своего сына). Его слава, несомненно, будет велика, и гробница внушительна — но зрители шекспировской эпопеи, глядя в сценическое зеркало давно прошедшей истории, будут знать: Франция не смирится, король умрет, все развалится, и даже привезенная из-за моря как лучший трофей королева будет женой другого и, не укрепив старую династию, станет у истоков новой...
Оправдываясь перед отцом, сравнивающим его в который раз с Гарри Перси, принц заявляет: «Перси всего лишь мой работник» — «Percy is but my factor».
«Он мой батрак, он копит для меня
Блеск подвигов своих, он мне по счету
Отдаст их все, а если не отдаст,
Я счет их у него из сердца вырву».
В чем здесь ирония? — этот умный принц тоже factor, который, того не ведая, служит другой силе и строит подмостки чужому возвышению. Работник династии Тюдоров, которая произойдет от второго брачного союза его вдовы, благодаря браку с ним приехавшей в Англию и встретившей уэльца Оуэна Тюдора, работник королевы Елизаветы Тюдор, наиболее значительного лица в этой династии, и работник неизвестных ему английских писателей, которым его жизнь и победы поставили сюжет для произведений, а среди них, конечно же, — работник Уильяма Шекспира. Одна из фигур монумента Шекспиру в Стратфорде, воплощение Истории в его творчестве — как раз юный принц Хал, и король английских драматургов со своего трона подглядывает, как будущий король Англии, наследник и правитель Французского королевства и господин Ирландии, возлагает на себя отцовский венец, думая, что он в одиночестве...
Но драматург Шекспир отблагодарил за сюжет короля Генриха — наградил его новой жизнью, светлым, а не темным литературным бессмертием. Гарри Монмуту повезло несравненно больше, чем, например, Ричарду III, за доброе имя которого тот же хитроумный чародей Вил из Стратфорда, идя по стопам Томаса Мора, заставил бороться поколения историков.
А неподалеку от принца Хала, к слову, расположились воплощение Комедии — сэр Джон Фальстаф, отставленный своим принцем, но, очевидно, так от него и не отставший, и Философия — самый знаменитый принц Датский, разумеется, с черепом друга своего Йорика. Тут бы ему и улыбнуться невесело, и повторить, что великий Александр однажды превратился в прах, а великий Цезарь мог бы защитить дом от стужи...
Что интересно: Гамлет уверяет, что в скорлупе ореха чувствовал бы себя повелителем бесконечности, однако нельзя сказать, что вопрос власти в Дании ему вовсе безразличен. Заявление о скорлупе он сделал перед Розенкранцем и Гильденстерном, а перед Офелией называет себя очень гордым и властолюбивым, в разговоре с Горацио (акт 5, сцена 2) возмущается, что Клавдий, кроме прочего, помешал ему быть избранным датским королем. Но это его качество затемнено другими — чувством действительности, жалостью, раздумчивостью, нетерпением неправды, и, наверное, больше всего — знанием, что королевское величие призрачно, как всякая преходящая внешность. Монолог о Йорике и стишок про истлевшего Цезаря запоминаются как-то лучше, чем мимолетные признания, что принц осознает себя предназначенным для власти, если их вообще не вырезают постановщики3. Хотя Гамлет и принц Датский, и несет ответственность за судьбы королевства, над ним не маячит ореол помазанника, и в нем легко видеть частное лицо — что делает его и более близким зрителю.
Почему я думаю, что в Гамлете легко видеть частное лицо? — потому, что очистить королевство от скверны он может, лишь решив свое семейное дело. Может быть, это неверно, но мне кажется, что во многом благодаря именно этой особенности всякий человек, желающий быть нравственным, в миг крушения своего мира, сопротивляясь этому крушению, может почувствовать себя в чем-то Гамлетом, даже не имея с ним больше ничего общего. Тогда как чтобы захотеть «подставить» себя на место Гарри нужно видеть себя в роли лидера и победителя.
Можно заметить также, что сознание своей сопричастности власти просыпается у Гамлета одновременно с желанием бороться.
Честолюбие Гамлета — как будто скромнее, чем у Хотспера или принца Генриха, но едва ли более просто. Оно в том, чтобы быть настоящим человеком. Что принц «человека в полном смысле слова» ставит выше короля, можно заключить из его знаменитого разговора об отце с Горацио: «Я видел раз его: краса-король». — «Он человек был в полном смысле слова. Уж мне такого больше не видать!» О том же выпад: король «не более, чем ноль».
Королю или рыцарю, когда нужно оправдать отсутствие выбора, можно сослаться на требования и ограничения, установленные для его сана. Вне этих условностей человек, «настоящий человек» — никуда не денется от того, чтобы всегда быть судьей своих поступков и обязанности судить себя, как если бы он всегда был свободен. С другой стороны, ведь должен настоящий человек отвечать своему месту в жизни? Гамлет-отец был для сына идеалом настоящего человека, но он и королем был, достойным своего сана, и заставил людей в это поверить. Желание быть настоящим заставило Гамлета однажды сменить на мнимое безумие образ, который все считали идеалом принца. Прекрасным обликом образцового кавалера, восхищавшим его возлюбленную, он, похоже, не слишком дорожил или делал вид, что не слишком дорожит, как положено идеалу светскости. Разве что в фехтовании упражнялся, чтобы друг Лаэрт не слишком задирал нос.
Так же, как Гамлета нельзя назвать вовсе не амбициозным или лишенным честолюбия, и Лаэрта не назовешь вовсе безрассудным. Его монолог, когда он объясняет сестре, почему ей лучше не относиться серьезно к ухаживаньям Гамлета, — речь очень здравомыслящего человека. К тому же, наверное, Лаэрт не чужд куртуазности и хорошо образован — не то, что Хотспер, который равно не переносит ни ужимок придворного, ни жеманных придворных стихов. Недаром же Лаэрта «и мысли, и мечты» влекут во Францию. Принц Генри и Хотспер никогда не были друзьями, а Гамлет говорит, что когда-то был привязан к Лаэрту Можно предположить в его дружбе оттенок белой зависти: ведь мы знаем, что Гамлет не похож на Геркулеса и приложил усилия, чтобы наверстать отставание от Лаэрта в фехтовальном мастерстве. Гамлет интеллектуально во много раз превосходит Лаэрта, но Лаэрт считался лучшим фехтовальщиком, возможно, в том числе потому, что Гамлет — человек мысли, а Лаэрт — человек действия, хотя это лишь одна возможная причина, и важность ее относительна. Замечу, что во время поединка Лаэрт медлит нанести удар отравленной рапирой, поняв вдруг, что это «почти против его совести».
Лаэрт, который беззаботно отплывал во Францию, лучше относился к Гамлету, чем его отец Полоний: Лаэрт, в отличие от Полония, допускал, что чувство Гамлета к его сестре может быть искренним. Но Лаэрт, вернувшийся на пепелище, — иначе не скажешь! — только горяч и стремителен, и подчинен долгу мести до ослепления. И тут слышно, как его слова перекликаются с декларациями намерений и самоуговорами Гамлета. Так, Призраку Гамлет говорил:
«Рассказывай, чтоб я на крыльях мог
Со скоростью мечты и страстной мысли
Пуститься к мести».
Случайно увидев солдат Фортинбраса, отправлявшихся в бой за «клок сена», внушал себе:
«О мысль моя, отныне будь в крови,
Живи грозой иль вовсе не живи!»
А теперь говорит Лаэрт:
«Что тот, что этот свет — мне все равно.
Но будь что будет, за отца родного Я отомщу!»
Положение Лаэрта по-настоящему чудовищно: уезжал — оставил отца и любимую сестру в добром здравии, вернулся — отец погиб «при загадочных обстоятельствах», сестра лишилась рассудка... Что он должен чувствовать? Гамлет — тот хотя бы мучился недобрыми предчувствиями и размышлял о смерти еще до встречи и разговора с Призраком, для Лаэрта несчастья, постигшие его семью, вовсе неожиданны. Но все-таки, как ни тяжело признавать это и, может быть, обидно для Лаэрта, в его разговорах с Клавдием об его священном долге мести проскальзывает какой-то эгоизм горя. Я делаю это не для моих дорогих и любимых, которых утратил, а для себя, потому что я должен исполнить обязанность, — иначе не успокоюсь, и не пройдет мое скорбящее бешенство. Тогда как Гамлет мстит не для себя, а для отца. Он отказался убить молящегося Клавдия именно из-за мысли об отце, о том, что таким образом совершенная месть не была бы наказанием его убийце. Лаэрт о таком и не думает, ему вполне подходит отвергнутый Гамлетом способ мести: «Увижу в церкви — глотку перерву!»
Если Клавдий — нравственная противоположность Гамлета, то Лаэрт — так сказать «умственная». Горе делает его уязвимым и управляемым, и он превращается в орудие Клавдия, причем сам предлагает это. Конечно, это состояние пройдет, во время поединка Лаэрт уже начинает понимать, что делает не то и делает потому, что руководим королем Клавдием, а смертельное ранение собственным оружием — наказание свыше — окончательно убедит его, что дело его в этом поединке было неправое. Но слишком поздно.
Несмотря на разницу сюжетов и характеров, образы Хотспера и Лаэрта объединяет то, что их обоих можно назвать примерами «праведности на службе у порока»: каждого из них другая сила, одаренная не присущими им коварством и злой ловкостью, может использовать для своих целей и погубить. Притом использовать с их согласия и при их большой готовности. Лаэрта использует Клавдий, а Хотспера — его дядя Вустер, архитектор всего неудавшегося заговора. Тот же Вустер, скрыв мирные предложения короля, сделал неизбежными битву и гибель Хотспера. А вот их противники, Гамлет и принц Гарри, оба достаточно самостоятельно мыслящие и рассудительные, так что никого из них «использовать» нельзя. Они могут служить лишь судьбе и не будут проводить чужую волю, кроме Божией.
Зато Гарри Уэльский и Гарри Хотспер, хотя у них и сходные воззрения на смысл жизни, сходятся в бою вполне логично. Каждый из них хочет для себя наибольшей чести — значит, из двоих должен остаться один. А поединок Лаэрта и Гамлета — тот самый случай, когда брат убивает брата.
Хорошо известно, что предлагались такие интерпретации «Гамлета», в которых принца, настаивавшего «Играть на мне нельзя!», использовал и в конечном счете губил его единственный друг Горацио. Книжник и стоик, которому Гамлет рассказал все об обстоятельствах смерти отца и, отходя в мир иной, доверил отстоять перед миром свое доброе имя. Бедняга Гамлет, его история в таком прочтении еще трагичнее, чем он сам думал! Но так она не только трагична, а еще и страшно унизительна для него: этот вариант отказывает принцу в проницательности и умении разбираться в людях, делая его еще слабее, чем он, пораженный горем, сам себе казался.
Да, а ведь у принца Гарри в хронике «Генрих IV» тоже есть друг — не друг, а наперсник — Нед Пойнс. Всегдашний спутник принца, главный изобретатель для потехи Его Высочества способов, как бы еще подтрунить над сэром Толстым Джеком неисправимым Фальстафом. Принц явно отличает Пойнса больше, чем Джека, доверчиво убежденного, что именно он, Фальстаф, — главный и незаменимый принцев фаворит. Если Горацио персона многозначительная и, как утверждают, загадочная, то с Пойнсом дело просто. Хитрый парень, прощелыга, умеющий угодить, поставщик развлечений. Младший сын в семье и должен уметь вертеться. Конечно, и Горацио, и Пойнс нужны, чтобы главный герой проявлял себя в беседе с ними. Но Гамлет приближает Горацио, потому что видит в нем друга. А принц Гарри бывает иногда откровенен с Пойнсом, наверное, больше всего потому, что отлично сознает Пойнсову незначительность.
А куда девался Пойнс в финале хроники? После сцены в трактире, когда Фальстаф наслаждался обществом Долли Тершит, а принц и Пойнс нарядились слугами, он упоминается накануне кончины отца-короля и больше не появляется. Его нет рядом с отверженными Фальстафом и компанией в финальной сцене. Ну да скорее всего Пойнсу разрыв с его царственным благодетелем не причинил страданий. Верно, этот хитрец благополучно смылся, прихватив свой кошель золотых в награду за прошлые услуги.
Примечания
1. «Представления о чести носили специфический характер: честь — не столько внутреннее сознание собственного достоинства, отличающее его от других, сколько слава, которой пользуется человек среди окружающих».
А.Я. Гуревич «Категории средневековой культуры». / Гуревич А.Я. — М.: «Искусство», 1972. — С. 184.
2.
«Ответил, что пойдет в публичный дом,
Перчатку вырвет у продажной твари,
И, этим знаком милости украсясь,
Сильнейшего он выбьет из седла».(«Ричард II», акт 5, сцена 3, пер. А. Курошевой).
3. Нельзя сказать, чтобы эта черта Гамлета вообще игнорировалась комментаторами. Например, весь анализ пьесы в «Путеводителе по Шекспиру» Айзека Азимова построен на том, что Гамлет хочет не только отомстить, но и стать королем. Этот подход рационален, но анализ, проведенный на его основе, не может вполне вместить в себя многие важные речи Гамлета, как «разумные», так и «безумные».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |