Рекомендуем

Сделать футболку со своим логотипом — футболка со своим логотипом (prompechat.ru)

Счетчики






Яндекс.Метрика

1. «Гамлет»

Начало трагического периода в творчестве Шекспира — трагедия «Гамлет», которая до настоящего времени порождает самые разные толкования1. В 1603 г. была опубликована «Трагическая история Гамлета, принца Дании. Вильяма Шекспира. Как она несколько раз исполнялась слугами его высочества в Лондоне, а также в университетах Кембриджа и Оксфорда и в других местах». Это издание, известное как «первое кварто» (Q 1) — типичное «плохое кварто», в нем дается сильно искаженный и сокращенный текст, переработанный другой театральной труппой. По определению друзей Шекспира, издателей Первого фолио 1623 г., в подобных «пиратских» изданиях текст «изуродован» недобросовестными обманщиками. По-видимому, после появления такого «изуродованного» текста актеры труппы Лорда-камергера старались как можно скорее издать подлинный шекспировский текст. В конце 1604 г. (год тогда начинался 25 марта, поэтому по новому стилю это 1605 г.) было издано так называемое «второе кварто» (Q 2). Издатели сообщали, что трагедия «заново напечатана и увеличена почти до ее полного объема в соответствии с подлинным и совершенным экземпляром». Слова «почти до ее полного объема» становятся понятны, если сравнить этот текст с текстом фолио 1623 г. (F 1): там нет 218 строк, имеющихся во втором кварто, но есть 85 строк, отсутствующих в издании 1604 (1605) г. Если в 1632, 1663, 1664 и 1685 гг. появились издания с текстом фолио, то в XVIII в. издатели интересовались также текстами кварто, а с XIX в. и до наших дней издатели объединяют тексты Первого фолио и так называемых «хороших кварто». Есть все основания считать, что соединение этих двух вариантов восстанавливает полный шекспировский текст, в то время как фолио и «хорошее кварто» сохранили сценические варианты разного времени.

Итак, к 1603 году трагедия была настолько популярна, что ее переработали и исполняли в разных театрах. Время создания устанавливают по намекам на современные события, хотя действие происходит в древней Дании. По мнению большинства исследователей, Шекспир написал «Гамлета» в конце 1600 г., сразу после завершения трагедии «Юлий Цезарь», которая шла на сцене театра «Глобус» в 1599 г.

Источник сюжета — «Сага об Амлете» в сочинении датского историка Саксона Грамматика «История датчан» (XII в.). В XVI в. Франсуа де Бельфоре перевел сагу с латинского на французский язык и поместил ее в пятой книге сборника «Трагические истории», который издавался в семи томах с 1559 по 1582 гг. и приобрел необычайную популярность. Часть новелл перевел на английский язык Джеффри Фентон (1567 г.), но предполагают, что Шекспир читал сагу во французском издании. Известно, что существовала дошекспировская трагедия о Гамлете, но она не сохранилась. Шекспир использовал очень многие моменты из своего источника, но придал обстановке английский колорит и создал героев, имеющих мало общего с персонажами древней саги.

В легенде об Амлете действует во всех отношениях необыкновенный герой, подвиги его сравниваются с подвигами Геркулеса. Узнав о злодейском убийстве своего отца Хорвендила, совершенном родным братом короля Фенгоном, Амлет задумывает план мести и играет роль безумца, но говорит такие вещи, которые намекают на преступление. Его спасает от ловушки влюбленная в него девушка, он произносит страстную обличительную речь перед своей матерью, и королева Герутта, не знавшая о преступлении, становится союзницей сына. Подвиг мести он свершает один — поджигает зал, где пировал Фенгон и приближенные, а затем произносит речь перед народом, который избирает Амлета королем. Он женится на английской принцессе, правит долго и успешно, однако в конце жизни его предает вторая жена Герметруда и он погибает в битве. В речи перед датчанами после свершения мести он говорил не только о личной мести, но и о своей дели спасти Данию от тирана, упоминал и о том, что совершил месть один, не желая никого подвергать опасности и понимая, что такая задача по силам только ему. Было давно отмечено, что стиль этой речи Амлета перед народом напоминает некоторые мотивы в речи Брута на форуме после убийства Юлия Цезаря, следовательно, создавая трагедию о Цезаре, Шекспир уже был знаком с сагой Саксона Грамматика2.

История восприятия трагедии дает возможность судить об идеологических спорах и взглядах авторов позднейших времен. Например, в России в сочинениях о «гамлетизме» авторы исходили не из шекспировской трагедии, а привлекали ее для анализа явлений, возникших в их собственную эпоху, таких как скептицизм, пессимизм, рефлексия, препятствующая действию, отвлекающая от борьбы. И.С. Тургенев противопоставлял Гамлета Дон Кихоту, который не колеблется восстановить справедливость, не думая о себе. Революции во все века совершали Дон Кихоты, а не Гамлеты. И.В. Гете считал, что Гамлет по своей природе слишком благороден, чтобы мстить, что в нем преобладает слабость воли при сознании тяжкого долга: «В прекрасную вазу, предназначенную для нежных цветов, посадили дуб, корни дуба разрослись, и ваза разбилась». В русской критике авторитетным и во многих отношениях убедительным было толкование В.Г. Белинского: Гамлет от природы человек сильный, но юношеская гармония духа и природы нарушена в переходный период сомнений — однако в конце трагедии он преодолевает свое болезненное состояние.

В советском литературоведении особенно распространена трактовка А.А. Смирнова, которая повторяется в учебниках и влияет на восприятие трагедии до наших дней. Гамлет — это мечтатель-идеалист, внезапно он столкнулся с мрачными сторонами жизни, понял, что Дания — тюрьма, что датский двор развращен, поэтому он отступает перед задачей мести и борьбы, так как понимает, что один человек не может исправить мир: «мысль Гамлета настолько расширилась, что сделала невозможным непосредственное действие, так как объект устремлений Гамлета стал неуловим. В этом корень скептицизма Гамлета и видимого его пессимизма»3. Традиционную трактовку разделяет и А.А. Аникст: по его мнению, Гамлет испытывает разлад между идеалами и действительностью, ужас от сознания порочности мира, мысль лишает его возможности действовать, препятствием является мысль о бесплодности бытия: жизнь — запущенный сад, человек — квинтэссенция праха — из этих слов героя А.А. Аникст делает вывод: «Если все так, то стоит ли бороться?» По мнению критика, для Гамлета героем действия является Фортинбрас, и после встречи с ним Гамлет не уклоняется от действия. В подобном развитии идей XIX в. есть логика. Упрек датскому принцу состоит в том, что он не опирается на народ, готовый восстать, как показывает пример Лаэрта4.

Для Л.Е. Пинского «Гамлет» — трагедия сознания, «само Время стало поперек его судьбы»5. Эти глобальные выводы советский исследователь трагедий Шекспира Ю.Ф. Шведов дополняет весьма простым конкретным наблюдением: Гамлет якобы понимает, что, если он станет королем, он не уничтожит зла, и он не хочет брать на себя ответственность за будущее6. Сразу добавим, что приведенные суждения критиков не находят подтверждений в тексте трагедии и решительно противоречат идеям источника.

Суждение о герое как об идеалисте, который не знал жизни до начала событий, давно следует отвергнуть7. Для того чтобы лучше понять авторский замысел, необходимо не только внимательное прочтение текста, сравнение с источником и с политической обстановкой того времени, когда Шекспир создавал трагедию, но и сопоставление трагедии «Гамлет» с написанной почти одновременно трагедией «Юлий Цезарь», о которой несколько раз упоминают персонажи в «Гамлете». Кроме того, для понимания замысла Шекспира необходимо сопоставление с текстом «Опытов» Мишеля Монтеня, поскольку это произведение в переводе Флорио Шекспир читал задолго до появления этого перевода в 1603 г. Многочисленные исследования, посвященные сравнению Шекспира и Монтеня, далеко не всегда приводят авторов к верным выводам. Прежде всего обратимся к тексту трагедии.

В первых сценах Шекспир дает возможность зрителям почувствовать тревожную обстановку в стране. Внезапная кончина Гамлета-старшего, воцарение нового короля Клавдия, поспешный брак Клавдия и королевы Гертруды, угроза нападения со стороны Норвегии, военные приготовления, наконец, появление призрака умершего короля и напоминание о предзнаменованиях в древнем Риме, которые предвещали убийство Юлия Цезаря, — такова экспозиция трагедии. «Подгнило что-то в датском королевстве», — говорит один из стражников Марцелл (акт I, сц. 4), а Горацио видит в появлении призрака предвестие смутных времен. Узнав о странном видении, принц Гамлет произносит многозначительную реплику: «Зло встанет все равно, Хоть в недрах мира будь погребено» (1, 2, здесь и далее перевод М.Л. Лозинского, иногда — мой. — В.К.).

С первых моментов появления Гамлета возникает представление о зрелом человеке, наделенном глубоким знанием жизни. Он проявляет проницательность, подозревает подлую игру и злые дела еще до встречи с призраком. Когда Клавдий и Гертруда призывают его сбросить траур — ведь смерть отцов — удел всех, что кажется ему столь необычным, Гамлет возражает: «Кажется? Нет, есть. Я не знаю "кажется"» и добавляет, что умеет отличать истинную скорбь от притворной.

Гамлет после разговора с Призраком восклицает: «О моя вещая душа», следовательно, он подозревал правду. Он легко догадался, что его бывшие друзья стали шпионами и предают его, что его разговор с Офелией подслушивают, что в Англию Клавдий посылает его на смерть, и Гамлет заранее готовится подменить письмо. В тексте совершенно точно указан возраст героя — Гамлету тридцать лет, а в эпоху Возрождения это возраст зрелости и мудрости. Гамлет учился в Виттенбергском университете, а в XVI в. Виттенберг был центром реформации, рассадником философских и естественно-научных знаний.

Офелия называет Гамлета ученым, воином и придворным, образцом изящества и вкуса, надеждой страны. В обращении Гамлета с Горацио, стражами, с актерами и друзьями, в момент, когда ему нет необходимости играть роль безумца, зритель видит настоящий характер принца. Его наставления актерам звучат как голос самого Шекспира, когда-то было высказано предположение, что из всех шекспировских героев только Гамлет мог быть поэтом, драматургом, актером и режиссером.

В характере Гамлета есть важная черта, свойственная ученым, не только философам, но вообще ученым, глубоко постигающим жизнь, — способность соотносить частное явление с другими, делать обобщения, проникать в суть вещей. Он осуждает порок пьянства и сразу же рассуждает о причинах недостатков: у одних людей есть врожденные недостатки — и в этом нет их вины, у других — какое-либо пристрастие ломает укрепления, воздвигнутые разумом, у третьих — дурная привычка подобно испорченной дрожжевой закваске искажает природу и следует вывод: «Крупица зла / Все доброе проникнет подозреньем / И обесславит» (1, 4; в этих словах есть неразрешимая текстологическая проблема, привожу наиболее правдоподобный перевод М.Л. Лозинского).

Поведение Гертруды оскорбляет нравственное чувство Гамлета: она вышла замуж за ничтожного человека, вскоре после смерти мужа, которого, казалось, любила и искренне оплакивала. Этот факт порождает у Гамлета обобщение: «Слабость — имя тебе женщина». Слово «frailty» связано с библейским изречением «плоть слаба» — оно с трудом поддается переводу на русский язык. Попытки передать смысл такими словами, как «ничтожество», «непостоянство», «вероломство», совершенно неудачны. Наиболее приемлемый вариант дает М.Л. Лозинский: «Бренность, ты зовешься — женщина».

Диалог Гамлета и Гертруды после сцены «мышеловки» свидетельствует о доброй жестокости: «Я должен быть жесток лишь для того, чтоб добрым быть», — так определяет Гамлет свою цель. Гертруда — не порочная, но слабая женщина — она не знала о преступлении Клавдия, но, и узнав, не в силах с ним порвать. Речь Гамлета — не проявление раздражения и не взрыв эмоций гнева, его цель — вернуть мать на путь добродетели. Гамлет хочет передать матери свою ненависть к подлому убийце, возбудить отвращение к его грязным ласкам, надеясь, что нравственное начало в ее душе поможет ей преодолеть слабость плоти. Он прибегает к резким, грубым образам, к натуралистической лексике, напоминает о возрасте, когда «огонь в крови угас», когда поступками должен управлять разум, советует попробовать воздержание, и тогда привычка придет к ней на помощь. Она обрадована, что сын не сумасшедший, она испытывает угрызения совести, но ничего не может изменить, не может даже помешать отправке сына в Англию. Только в последней сцене она предупреждает его, что питье отравлено. Таким образом, Гамлет терпит поражение в попытке повлиять на Гертруду.

Слово «слабость» подходит и к Офелии. В других драмах Шекспир создает образы женщин решительных и самостоятельных. Джульетта, Виола, Дездемона, Имогена, Изабелла не проявляют слабостей, и только Офелия оправдывает обобщение Гамлета о женском характере. Ее чистота, нежность, женственность, ум, подчас и остроумие (например, в ее ответах Лаэрту), ее несомненно глубокое чувство любви к Гамлету соединяются с несамостоятельностью суждений. «Я не знаю, милорд, что я должна думать», — говорит она отцу. Она не усомнилась в том, что ее отец и король собираются узнать причину безумия принца, чтобы ему помочь, она не видит опасности в том, что ее разговор с принцем подслушивают. И лишь постепенно она начинает догадываться о каких-то тайнах. Смерть ее отца от руки Гамлета, болезнь Гамлета и его отъезд — все эти события слишком тяжкие удары для юной девушки; натура хрупкая, беспомощная в одиночестве и горе, она утрачивает разум.

Обращение Гамлета с Офелией давно вызывало у критиков упреки в жестокости. Между тем Офелия, слушая резкие парадоксы, скорбит не только о своей участи, но и о болезни принца, о страшной перемене в его облике и поведении. Резкости Гамлета нужно воспринимать как выполнение тайных целей: он дал клятву призраку стереть с табличек памяти все впечатления и чувства и помнить только о своем долге перед убитым отцом. Надев маску безумца, готовый к опасностям, он с глубокой скорбью прощается с любимой девушкой в немой сцене, о которой зритель узнает из ее рассказа (II, 1).

В другой сцене, когда он догадался о скрытых шпионах, он играет роль безумца, он стремится внушить ей желание отвлечься от радостей жизни в порочном мире — спастись в монастыре. Офелия окончательно убеждается, что принц безумен, а Клавдий видит в этом безумии опасность.

Для понимания авторского замысла особенно важны монологи Гамлета, которые часто воспринимаются вне связи с действием, как проявление отвлеченных размышлений. Между тем в драмах Шекспира особенно значительную роль играют монологи героев, произносимые в кульминационные моменты действия. Это монолог Брута в начале второго акта, где он убеждает себя в необходимости убить Цезаря, монолог Макбета в седьмой сцене первого акта, где переданы колебания героя, борьба доброго начала и честолюбивых замыслов, наконец, монолог Отелло в третьем акте — прощание с жизнью. В этих монологах Шекспир раскрывает сущность характеров героев и их цели.

Этот вывод о роли монологов главных героев более всего справедлив по отношению к Гамлету. В монологе о поведении матери передано его негодование и воспоминание о любви отца и о любви Гертруды к мужу. В монологе «о Гекубе» Гамлет выразил негодование по отношению к себе, самообличения сочетаются с размышлением о причинах промедления в деле мести. Наконец, особенно значителен в общем замысле монолог «Быть или не быть» в первой сцене третьего акта, который необходимо сравнивать с четвертым монологом, произнесенным после встречи с войсками Фортинбраса. Монолог «Быть или не быть» вызывал всегда самые разные комментарии исследователей. На мой взгляд, необходимо заново сравнить его с некоторыми рассуждениями в «Опытах» Мишеля Монтеня8.

Гамлет задает вопрос, что благороднее: «быть» — терпеть атаки судьбы — «терпеть в душе пращи и стрелы разъяренной (неистовой, жестокой) судьбы» или «не быть», т. е. окончить свои страдания самоубийством. Сложность истолкования первых строк монолога заключается в том, что идея самоубийства облечена в метафору, создающую представление о борьбе со злом здесь, на земле; эта метафора придает всему монологу двойственность, позволяющую воспринимать его с двух различных позиций. Однако первый, конкретный смысл метафоры «поднять оружие против моря волнений» означает «умереть», как об этом говорят заключительные слова «умереть, уснуть». Сама по себе метафора, как предположил К.М. Инглеби еще в 1875 г., заимствована из «Историй» Элиана в переводе А. Флеминга, изданном в 1576 г. Элиан рассказывает о странном обычае древних кельтов: кельтские воины в полном вооружении с обнаженными мечами и поднятыми дротиками бросались в бушующее море и сражались с волнами, чтобы показать свою силу и отвагу.

В устах Гамлета — героя древней легенды Саксона Грамматика — ассоциация вполне естественная, однако для елизаветинского героя метафора звучит странно, тем более как иллюстрация доблести самоубийства. Возможно, что, встретив описание этого древнего обычая, Шекспир был поражен мыслью о неравенстве сил в подобной борьбе с бушующей стихией и использовал метафору для идеи самоубийства. Однако возможно, что метафора, столь неточно переводимая как «море бедствий», подсказана Шекспиру чтением Монтеня. Слово «troubles» в данном случае связано с душевным состоянием человека, а не с внешними «бедствиями», смысл этого слова — «тревоги, беспокойства, горести, волнения, заботы» — ассоциируется именно с внутренними страданиями и волнениями. У Монтеня встречается весьма близкая по смыслу метафора в девятой главе третьей книги «О суетности». Он говорит о том, что тщеславные и суетные дела окружающего мира похищают у человека главное — его способность познать самого себя: «Мы стремимся вперед вместе с течением, но повернуть назад, к себе самим, — действие болезненное; так и море волнуется, бушует и тревожится, когда преградой заставляют его повернуть обратно» («the sea likewise is troubled, raging and disquieted when 'tis turned and driven into itselfe», E., III, 9, 514).

Проблема, поставленная в первых строках монолога, интересовала Монтеня, собиравшего факты о самоубийстве выдающихся лиц и суждения философов по этому вопросу. Встречаются и словесные совпадения с текстом «Опытов», возникшие у Шекспира бессознательно, хотя проблема в целом, возможно, была подсказана многочисленными размышлениями Монтеня.

Рассуждая о смерти, Монтень говорит о том, что прыжок от «дурного бытия» к «небытию» («from an ill being into a not being») не так опасен и резок, как от процветания к боли и горестям, ибо слабое согбенное тело менее способно нести тяжкую ношу («to beare and under goe a heavie burden»), как и слабая душа. Душу мы должны поднять на борьбу с яростью и насилием этого врага — смерти (E., I, 19, 32). Монтень упоминает, что от стрелы смерти невозможно укрыться, а следовательно, лучше всего не убегать от нее трусливо, а противостоять ей, вступать в поединок решимостью своего духа («combat her with a resolute minde»), быть к ней готовым в любой момент (E., 1, 19, 30). Примером стойкости служит Монтеню историк, который в смертный час более всего сокрушался о том, что смерть столь безжалостно прервала его труд, доведенный только до пятнадцатого или шестнадцатого французского короля. И сам Монтень проявлял стойкость и умел сопротивляться ударам судьбы, хотя в одной из глав признает, что фортуна не была по отношению к нему особенно яростной («fortune... committed nothing outrageously against me... that is beyond my strength, or that I could not well bear», E., III, 9, 512).

Этическая оценка самоубийства в «Опытах» сложна и противоречива и определяется конкретными обстоятельствами. Например, главу «О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы имеем о них» Монтень заканчивает признанием, что наиболее несчастен человек, не способный покончить свои мучения добровольным бегством — самоубийством и не имеющий мужества, чтобы им сопротивляться и продолжать жить и терпеть (E., I, 40, 127).

В главе «Обычай острова Кеа» (II, 3) встречаются явные идейные и словесные совпадения с текстом монолога Гамлета «Быть или не быть». «Смерть — лекарство от всех зол. Это самая верная гавань, которой не нужно бояться, а часто к ней следует стремиться. Все равно всех ждет один конец — покончит ли человек с жизнью сам или он ее терпит...» (II, 3, 174). Приведя многочисленные суждения в пользу самоубийства, которое является привилегией, дарованной человеку богом, если он допустил, что для человека жизнь становится хуже смерти, Монтень переходит к суждениям совершенно иного рода.

Мы посланы в мир не только для себя, но и для отечества, поэтому никогда нельзя покидать крепость. Больше стойкости в том, чтобы нести цепь, которая привязывает к жизни, чем в том, чтобы ее порвать. И Монтень цитирует Лукреция и Лукана — эти поэты считали самоубийство проявлением страха перед будущим. Стихи Лукана в переводе Флорио напоминают строки монолога Гамлета:

The very feare of ils to come, hath sent
Many to mighty dangers: strongest they,
Who fearfull things t 'endure are ready bent,
If they confront them, yet can them delay.

(E., II, 175)

Гамлет также говорит о страхе перед злом, которое последует после удара кинжала, и о том, что лучше переносить уже знакомое зло.

Монтень признает, что иногда обстоятельства вынуждают достойно принять смерть (как поступил Сократ), но лишь тогда, когда смерть — вынужденное зло. Больше стойкости в поведении легендарного Регула, претерпевшего мучения в плену, чем в самоубийстве Катона Утического, не желающего перенести победу Юлия Цезаря. Монтень считает ошибкой и самоубийство Брута и Кассия, потому что более достойный путь — бороться до конца.

Против самоубийства Монтень приводит больше доводов, чем в его защиту: не будет ли трусостью, а не доблестью забиться в дыру или укрыться в гробнице, чтобы избежать ударов судьбы? Платон называл самоубийство, не вызванное общественным приговором, проявлением слабости, жалкой испуганной храбрости, ибо презрение к жизни противоестественно с точки зрения тех, кто наделен более благородной и богатой натурой («have a nobler and richer being», E., II, 3, 175). Этим самоуничтожением ничего не приобретает даже тот, кто хочет сравниться с ангелами, ибо он, перестав существовать («being no more»), не сможет ощутить радости. Кроме того, ценой смерти он не уничтожит зла в этом мире и потому его смерть не принесет выгоды никому («bring us no commodity at all», E., II, 3, 176).

В конце главы «История Спурины» (II, 33) Монтень яснее всего высказывает собственную позицию: он порицает тех, кто уклоняется от общественных обязанностей, от этого тернистого пути многоликих правил и ограничений, ибо такой уход подобен смерти ради избавления от тягостной заботы о том, как правильно действовать и хорошо прожить жизнь. Гораздо большая трудность — сохранить честность и чистоту, исполняя свой долг посреди житейских волн: чистота и доблесть Сципиона имеют тысячу разных обличий, добродетель Диогена — только одно (E., II, 33, 373—374). На вопрос, что «благороднее», Монтень отвечает «быть».

Сопоставление смерти и сна часто встречается в рассуждениях Монтеня. Он приводит множество цитат из Лукреция и других античных философов, которые были убеждены в том, что душа умирает вместе с телом, что смерть — прекращение всех страданий и всех ощущений, уничтожение всего, полный покой. Гамлет говорит о том, что сон смерти прекращает сердечную тоску и страдания, свойственные человеческой природе, унаследованные нашей плотью («the thousand Natural shockes / That Flesh is heyre too?»); в этом он видит желанное завершение, конец («Tis a consummation / Devoutly to be wish't», Vietor, F1, 129)9.

Давно отмечено словесное сходство в указанных строках монолога и в некоторых местах «Опытов». Монтень пишет о смерти; она может быть добром, потому что ею кончаются многие несчастья («ending thereby many miseries», E., I, 19, 34) и приводит слова Лукреция: смерть должна быть для человека безразличной — «ведь нет ни другого света, ни другой ночи, и после смерти не будет другого тебя, который живой будет оплакивать тебя, мертвого... — Когда умрешь, тебя совсем не будет» («Dead, because you are no more», там же).

В главе «Апология Раймунда Сабундского» Монтень цитирует сходные суждения Лукреция о смерти и добавляет собственные выводы: «что́ однажды утратило свое бытие, то уже не существует больше» («What hath once lost its being is no more», E., II, 12, 163); все человеческие чувства смертны, при разделении двух частей — тела и души — наступает смерть и уничтожение нашего бытия («the death and consummation of our being», там же, 264).

Монтень согласен с мнением Эпикура, который считал невозможным для смертной природы судить о бессмертной. Душа и в этой жизни легко блуждает, бросаемая в плавание «по широкому, беспокойному и бурному морю человеческих суждений» (E., II, 12, 164). Монтень скрывает собственную позицию за цитатами из древних философов, однако обилие суждений, отрицающих бессмертие души, признающих невозможность создать мир из ничего (без материи), и других идей Лукреция, Эпикура, Протагора, Демокрита говорит о привлекательности для Монтеня философских концепций античных материалистов.

Немало общего с Монтенем в том перечислении бедствий, от которых Гамлет надеется избавиться уходом из жизни, ударом кинжала. Смертью человек «сбрасывает бренный шум», говорит Гамлет. Метафора «mortal coil» вызвала сомнения издателей и комментаторов. «Смертный шум» — подобное сочетание казалось им странным. У Шекспира слово «coil» не раз встречается в значениях «шум, суета, беспорядок, суматоха», и в данном случае речь идет о беспорядочной суете смертных чувств и тревог.

В переводе Флорио у Монтеня встречается выражение «coil and hurly-burly», когда он описывает споры философов (E., II, 12, 262). В другом случае Монтень определяет заботы и занятия людей как «тщеславие» или «суетность» (в уже упоминавшейся большой главе «О суетности», III, 9). Это и праздная пустая болтовня, когда целые тома слов пишутся только ради слов (вспомним Гамлета: «слова, слова, слова»); это и мелкие ничтожные злоключения и неприятности, которые приходят толпой и угнетают больше, чем сильные, но редкие потрясения; это и многочисленные хозяйственные заботы, семейные и общественные обязанности; наконец, это пороки, порожденные в обществе длительной гражданской войной: измены, утрата веры, тирания, жестокость, жадность, несправедливость (E., III, 9, 482—484). Именно в этой главе Монтень говорит о главном назначении человека: если он хочет быть достойным гражданином, то все свои добродетели он должен направить на общую пользу, — в этом состоит его «благороднейшее призвание» («the honorablest vocation is to serve the commonwealth», E., III, 9, 485—486).

В монологе Гамлета Шекспир соединил метафорические и конкретные определения того зла, от которого Гамлет хочет «бежать». Как уже давно отмечено, названные Гамлетом бедствия почти не имеют отношения к его личным горестям. Метафоры создают обобщенный образ «зла»: «пращи и стрелы яростной судьбы», «море бедствий», «природные страдания плоти», «бренный шум», «плети и глумленья века» — все эти метафоры объединены словом «calamity», «страшное бедствие, несчастье». Но тут же Гамлет прибавляет социально окрашенные «тяготы», которые приходится переносить в этой жизни: «несправедливость угнетателей», «медлительность законов», «наглость властей», «пинки, получаемые терпеливым достоинством от недостойных». Личная скорбь Гамлета слилась с горестями и страданиями других людей, а личная месть превратилась в задачу исправления мира.

Подробнее следует остановиться на двух моментах, которые в каноническом тексте трагедии в большинстве изданий переданы по тексту второго кварто, хотя во всех изданиях первого фолио стоят другие слова. Общепринятый текст в строках 71—72: «the proud man's contumely», т. е. «презренье гордеца», и «the pangs of despised love», т. е. «боль презренной (или отвергнутой) любви». Между тем в тексте первого фолио стоят «the poore mans Contumely» — «позор бедняка», или «презренье к бедняку», и «the pangs of disprised love» — «боль (или тоска) неоцененной любви» (Vietor, F1, 129).

Прежде всего существуют доводы внешнего характера в защиту текста фолио. Его готовили к печати актеры, друзья Шекспира, упомянутые им в завещании (он оставил им по памятному кольцу). Актеры не могли не знать текста монолога популярной и часто исполнявшейся трагедии. Даже если в первоначальной рукописи, с которой печатался текст «хорошего кварто», и были слова «гордец» и «презренной любви», то несомненно в позднейших постановках Шекспир заменил их. Есть соображения иного плана, связанные с конкретной ситуацией: в глазах Гамлета «неоцененная» любовь более мучительна, чем отвергнутая с презрением, ибо презрение любимой уже придает чувству любящего иное качество и слово «pangs» — сильнейшие муки, близкие к предсмертным мученьям, вряд ли подходит к чувству, испытавшему презрение, особенно, если герой наделен тонкой и глубокой душой. Оригинальный, единственный раз употребленный Шекспиром эпитет «неоцененный» исчез из текста трагедии, «не оцененный» многочисленными комментариями.

Что касается выбора между «гордец» и «бедняк», то и в данном случае, по моему глубокому убеждению, следует отдать предпочтение тексту первого фолио (из русских переводчиков этому тексту следовал Д.В. Аверкиев, который перевел: «презренье к бедняку»). Чтение Монтеня лишний раз убеждает меня в истинности текста первого фолио. Выше уже было отмечено, что в речах Кассия в трагедии «Юлий Цезарь» сказывается сходство идей и стиля с некоторыми стихотворными цитатами героического содержания, приведенными в «Опытах», например в главе «О том, что философствовать — это значит учиться умирать» (1, 20). Можно добавить, что в монологе Гамлета конкретные «бедствия» отчасти соответствуют приведенным в этой же главе «Опытов» страданиям, от которых можно избавиться самоубийством: душа избавляется от беспокойства, мучения и страха, от тиранов, ей не страшен ни беспокойный ветер, господствующий над бурным морем, ни рука Юпитера, рассыпающая гром, ибо такая душа властвует над страстями и желаниями, над позором бедности, над несправедливостью судьбы (E., I, 19, 32—33). «Позор или стыд бедности» дополняет здесь, как и в монологе Гамлета, общую картину страданий; между тем «презренье гордеца» нигде у Монтеня не упомянуто. Вряд ли в данном контексте и Гамлет мог счесть это презренье сколько-нибудь значительным бедствием.

Интересно, что в первом кварто 1603 г., сохранившем для нас текст примитивной «пиратской» переделки шекспировской трагедии, философские идеи монолога исключены, страх определен как страх перед божьим судом, а «зло» приняло доступный для малоподготовленного зрителя облик: презренье богачей, проклятья бедняков богатыми, притеснения, которые терпит вдова, обиды, чинимые сироте, ощущение голода, власть тирана (Vietor, Q1, 128).

Упоминание о том, что сон смерти может быть наполнен сновидениями, — поворотный момент в развитии мысли Гамлета. Он усомнился, принесет ли ему смерть избавление от страданий. Такое сомнение сильнее всего выражено у Монтеня в приводимой им речи Сократа на суде. Трудно найти более несхожие характеры, чем Сократ и Гамлет. Гамлету, пожалуй, свойственны лишь способность Сократа обобщать факты и явления и необыкновенно тонкая диалектика в этических оценках. Темперамент Гамлета — полная противоположность темпераменту Сократа, чья невозмутимость при всех обстоятельствах и превратностях судьбы изумляла его современников и почитателей в последующие века. Гамлет в своей реакции на происходящее в мире обнаруживает страстный непримиримый темперамент борца, охваченного многими страстями и не умеющего эти страсти смирять или скрывать. Маска безумца позволяет ему излить свою скорбь, ненависть, негодование, презрение, отвращение — эмоции, порожденные господством зла и преступления в мире.

При всей противоположности характеров Гамлета и Сократа у них есть нечто общее, и словесные совпадения в речах, отмеченные критиками, подчеркивают общую особенность их мышления: обоим свойственно стремление к познанию истины путем изучения всех граней и аспектов явления, путем сомнения и предвидения. Сократ, приговоренный к смерти, размышляет о ней как философ. В главе «О внешности» Монтень приводит цитаты из «Апологии Сократа» Платона и пересказывает отдельные места из этого сочинения. В речи Сократа высказаны два противоположных суждения о смерти, как и в монологе Гамлета. Главная мысль Сократа имеет явное сходство с вопросом, волнующим Гамлета: определить свое отношение к чему-либо можно только, если обладаешь знанием. Я не знаю, что такое смерть, говорит Сократ, и не видел никого, кто бы мне поведал о ее свойствах. Возможно, что смерть безразлична или желанна, если верить, что наступит улучшение, мы встретимся с достойными и знаменитыми людьми, умершими раньше нас, и избавимся от дурных судей. Если смерть — уничтожение бытия («a consummation of one's being»), ее можно счесть улучшением, поскольку это означает вхождение в длинную и спокойную ночь («into a long and quiet night») — ведь нет ничего столь сладостного в жизни, как спокойный отдых и мягкий сон, сон без сновидений («quiet rest and gentle sleep, and without dreames», E., III, 12, 540—541).

Поскольку неизвестно, добро или зло смерть, то нельзя и страшиться ее, продолжал Сократ, и ради меня («for my regarde») вы можете поступить, как вам угодно. Однако далее Сократ с достоинством пытается доказать судьям, что ради спокойной совести и репутации афинян, а также ради его детей и друзей судьи могли бы помиловать человека, которого мир считает мудрецом, известного своей бедностью и полезными действиями в частной и государственной жизни. Приводя эту апологию, Монтень заканчивает ее панегириком Сократу и напоминает о позорной участи его обвинителей, к которым афиняне относились с презрением, как к отверженным, что вынудило их покончить с собой.

Возможно, Шекспир, как говорит Дж. Тейлор, «зажигая свой факел от любой свечи»10, использовал очерк Монтеня, но это не означает, что он разделял философию Монтеня или Сократа.

Можно согласиться с теми, кто убежден, что Шекспир, создавая монолог Гамлета, помнил о приведенной выше речи Сократа. Однако Шекспир меняет главный вывод Сократа. Афинский мудрец утверждал, что неизвестность полезна; если природа смерти вызывает сомнение, то нет оснований для страха. В монологе Гамлета противоположная мысль: неизвестность увеличивает страх, мешает нанести удар кинжалом. «Страх чего-то после смерти» — вот в чем препятствие. Слова «there's the rub» переводят как «вот препона» (М. Вронченко), «вот и затрудненье» (Н. Полевой), «вот и остановка» (А.Л. Соколовский), «вот преткновенье» (А. Месковский), «вот преграда» (П.П. Гнедич), «вот в чем препятствие» (Д.В. Аверкиев), «вот в чем трудность» (М.Л. Лозинский), «вот в чем секрет» (Б. Пастернак; вероятно, его вольный вариант вызван желанием дать что-либо иное, чем в многочисленных переводах предшественников). Все приведенные переводы не могут передать метафору подлинника. У Шекспира введен своеобразный и емкий по смыслу, совершенно конкретный образ «the rub», означавший первоначально термин — «неровность, возникающая на пути шара при игре в шары». В драмах Шекспира это слово чаще всего употребляется, когда идет речь о неожиданном и неприятном препятствии, вызывающем раздражение. Например, в тексте трагедии «Кориолан» есть любопытная метафора: «...и Кориолан не заслужил того, чтобы этот бесчестный заслон был предательски положен на ровном пути его достоинства» («...nor has Coriolanus / Deserv'd this so dishonour'd rub, laid falsely / In th' plain way of his merit», Cor., III, 1, 59—61) — это говорит военачальник Коминий, когда трибуны преграждают Кориолану и патрициям путь в сенат.

Установлено, что в «Хрониках» Холиншеда в разделе «История Ирландии» это слово встречается также в переносном значении: «как опасно быть бугорком ("to be a rubbe"), когда король намерен выровнять аллею».

Можно высказать и еще одно предположение в связи со словом «rub»; импульсом для его использования в монологе Гамлета послужило Шекспиру одно из самых дерзких и еретических суждений Монтеня в главе «Апология Раймунда Сабундского», внимательно прочтенной Шекспиром (в драмах Шекспира обнаружено больше всего слов и идей, встречающихся в этой главе). Монтень иронизирует над незыблемостью учения Аристотеля в таком стиле, что возникает мысль, будто речь идет не о древнем учении, о а христианских догматах: схоластические суждения Аристотеля являются нашими заповедями, хотя они, возможно, так же ошибочны, как и всякие другие. Почему не поверить в Платоновы идеи, в атомы Эпикура, в учение Левкиппа, Демокрита, Анаксимандра или Пифагора? Однако человек обычно озабочен лишь тем, чтобы защищать принятое им учение, его «разум покоится на прочной основе, а рассуждение развивается без преграды и остановки на своем пути» («we finde our reason well grounded and we discourse without rub or let in the way», E., II, 12, 275).

Итак, именно здесь у Монтеня слово «rub» означает, как и в монологе Гамлета, что-либо, мешающее довести мысль до конца, нарушающее логику исследования вопроса. Для Гамлета таким препятствием становится опасение последствий его «удара кинжалом» — «покоя» после удара может не быть, ведь его ждет «неоткрытая страна, из которой не возвращается ни один путешественник» (H., III, 1, 79—80). Сходное сравнение есть в «Опытах» (E., II, 6, 184—185). Страх перед будущим «смущает волю» — так переводят слова «puzzles the will». Данный глагол имеет еще несколько значений, более сильных: «запутывает, сковывает волю, озадачивает, ставит перед трудной, неразрешимой загадкой».

Это же опасение «заставляет нас терпеть зло, которое мы имеем, а не бежать к другому, о котором мы не знаем» (H., III, 1, 82—83), — таков философский вывод Гамлета. Шекспир ввел здесь слово «ills» — множественное число от абстрактного слова «зло». Необычность этого употребления, видимо, побудила создателей текста первого кварто заменить абстрактное «ills» конкретным «evilles», употребление которого во множественном числе вполне законно, однако Шекспиру в данном контексте требовалось наиболее общее слово для обозначения зла во всех его формах. Употребленное во множественном числе, оно помогает представить все знакомые формы зла в противоположность тем его видам и формам, еще не известным, которые, возможно, ожидают героя после удара кинжалом.

Общий вывод Гамлета ассоциируется для читателя «Опытов» со многими важнейшими суждениями Монтеня, с идеями, которые в наибольшей степени связаны с его мировоззрением. На этих идеях необходимо остановиться подробнее, поскольку именно они позволяют понять позицию Гамлета в трагедии Шекспира. Итак, речь идет о борьбе со злом, которое нам известно. Заметим сразу же, что в этой части монолога сильнее всего проявляется второе, скрытое, глубинное содержание рассуждений Гамлета. Если на поверхности обсуждается вопрос о самоубийстве, то, как это давно почувствовали исследователи, за темой самоубийства Шекспир скрыл более опасную тому — убийство порочного и преступного Клавдия, убийцы, захватившего престол. Может ли удар кинжала, подобный тем ударам, которые поразили Юлия Цезаря, избавить мир от зла — вот в чем второй, скрытый вопрос Гамлета. Словесные совпадения с идеями «Опытов» в данном случае немногочисленны, ибо в монологе вывод передан одной фразой. Вопрос в том, можно ли изменить существующий порядок ради устранения его недостатков и исправления существующего зла, Монтень ставит во многих главах, и его решение определяет гражданскую позицию автора. Вспомним, что Монтень отвечает на этот вопрос в момент, когда власть во Франции переходила, а затем и перешла в руки Генриха Наваррского — в глазах Монтеня выдающегося государя, способного принести Франции мир и порядок. Монтень иронически упоминал о том, как обе партии — католиков и протестантов — после смерти короля изменили свое отношение к тезису о возможности поднять мятеж против короля ради защиты веры, намекая, что теперь именно враги Генриха IV принялись защищать право на мятеж и убийство правителя.

Еще в 1902 г. Элизабет Р. Хукер привела наиболее близкую параллель из девятой главы третьей книги «Опытов»: «Старейшее и лучше всего знакомое зло ("evill") всегда более переносимо, чем свежее и не изведанное опытом несчастье»11. Само по себе совпадение любопытно, однако его значение можно понять глубже, если воспринимать его в контексте рассуждений Монтеня.

В этой главе Монтень много говорит о себе, о своих заботах и болезнях, отчасти оправдывая возрастом и болезнями свой уход от общественных дел, к которым его стремился вернуть Генрих IV. Затем он переходит к мыслям о государственном устройстве, о связанных с ним традициях, об опасности нововведений. Именно здесь он упоминает о том, что Брут и Кассий ввергли государство в еще более страшные бедствия, чем правление Цезаря. «Мир сам себя не умеет лечить; он настолько нетерпелив ко всему, что его мучает, что помышляет только о том, как бы поскорее отделаться от недуга, не считаясь с ценой, которую необходимо за это платить» (III, 9, 222). Нельзя излечиться от частного зла, если не будет общего улучшения («...to be freed from a present evill is no perfect cure, except there be a general amendment of condition», E., III, 9, 489).

Монтень убежден, что «насильственные изменения и великие перемены» приводят государство к беспорядку, хаосу, потрясению, и кто предвидел бы все последствия и тщательно взвесил все обстоятельства, отказался бы от этих изменений. И Монтень приводит пример из сочинения Тита Ливия, пример, который и завершается указанным выше выводом, совпадающим со словами Гамлета. Во время мятежа в Капуе народ угрожал расправиться с тиранами, которые так долго их угнетали. Пакувий Калавий, человек, уважаемый согражданами, предложил, чтобы прежде, чем казнить того или иного из ненавистных им сенаторов, они нашли ему более достойную замену. Восставшие единодушно требовали казни каждого из тех, кого выводили из сената. Однако при обсуждении качеств нового правителя, выдвигаемого на смену низвергнутому, начинался такой шум и беспорядок («hurly-burly»), что толпа никак не могла прийти к согласию. Постепенно все стали потихоньку расходиться, и каждый уносил в душе убеждение, что старое зло более переносимо («that the oldest and best known evill is ever more tolerable then a fresh and unexperienced mischiefe», E., III, 9, 489—490, это добавлено в издании 1595 г.).

Далее в тексте этой главы встречается еще одно совпадение со словами Гамлета. Монтень приводит остроумное суждение Солона о возможности «перераспределения» зол в государстве: если все виды зла собрать в одну кучу, то каждый предпочтет унести обратно то количество зла, которое у него есть, чем начать законное распределение всего этого хаоса зол и принять отмеренную ему часть (E., III, 9, 490). Именно в этой притче встречается любопытное совпадение: «...that would not rather chuse (!) to carry back with him such evils as he alreadie hath, than come to a lawfull division with other men of that chaos of evils...» Ср. вывод Гамлета: «rather bear those ills we have» (H., III, 1, 81).

Для понимания монолога существенна его заключительная часть. Шекспир не заканчивает монолог героя приведенным выше выводом, совпадающим с выводом Монтеня. Гамлет добавляет философские сентенции, подвергающие сомнению его собственный вывод, хотя по внешности завершающие изречения только поясняют этот вывод. «Так совесть делает из нас трусов», — говорит Гамлет. Перевод слова «conscience» как «сознанье», «размышленье», «мысль», «дума» вызывает самые серьезные сомнения, хотя это восприятие поддержано большинством комментаторов и создателем «Шекспировского словаря» А. Шмидтом. Оно для нас стало привычным, и трудно от него отказаться. Между тем сочетание «совесть» и «трусость» нередко в языке персонажей Шекспира, и нет сомнений в том, что для зрителей эпохи Шекспира это слово означало только «совесть».

Изучение Монтеня вносит дополнительный аргумент в пользу такого восприятия. В одном из рассуждений Монтень высказывает нравственное осуждение фанатиков и честолюбцев, которые ради торжества своих взглядов ввергают государство в состояние гражданской войны со всеми ее бедствиями, несчастьями и порчей нравов. Они развязывают многие известные пороки ради того, чтобы сражаться с сомнительными и спорными заблуждениями. Монтень имеет в виду религиозные войны во Франции и потому упоминает о совести: «И есть ли пороки худшие, нежели те, которые нестерпимы для собственной совести и для здравого смысла?» (1, 23, 153). Перевод Флорио отдаленно напоминает о монологе Гамлета: «Is there any worse kinde of vices than those which shocke a man's owne conscience and natural knowledge» (E., I, 22, 48). Итак, современная Монтеню гражданская война (т. е. потрясение государства) не имеет в глазах Монтеня нравственного оправдания, противоречит совести и естественному разуму.

Представления Монтеня о совести, как доказал в своем исследовании Раймон Ла Шарите, определяются изучением деятельности человека. Совесть — способность человека отличать справедливое от несправедливого, она включает и страх перед возмездием, и религиозное чувство, но у Монтеня чаще всего понятие совести имеет светский характер — это природный, естественный моральный суд человека над собой, тот внутренний трибунал, который не поддается постижению со стороны12. Из многочисленных суждений шекспировских персонажей о совести создается представление о ней, вполне созвучное светскому мышлению Монтеня. Однако в монологе Гамлета оставлен лишь один аспект в представлениях о совести: она вызывает у человека страх.

Монолог Гамлета Шекспир заканчивает метафорой: «И так решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледным» (перевод М.Л. Лозинского точно передает смысл). По мнению многих комментаторов, Шекспир считает мысль губительной для действия. Но такое восприятие монолога отрывает метафору от контекста. В монологе Гамлета речь идет не о противоположности мысли и действия вообще, не о том, что всякая «мысль» якобы разъедает природную решимость и волю к действию и потому нежелательна. Именно для того, чтобы показать, что мысль должна предшествовать действию, Шекспир вводит в трагедию двух героев, действующих быстро и решительно, не задумываясь о причинах событий и последствиях их поступков: Лаэрт мстит без колебаний и, отвергая долг подданного, поднимает мятеж и становится орудием в руках подлого Клавдия; Фортинбрас ведет войско сражаться за клочок земли, «где даже негде схоронить убитых». Как справедливо заметил К. Мюир, эти герои не пример для подражания13.

Гамлет быстро и умно действует в моменты, когда ему грозит смертельная опасность, когда его импульсивный поступок — не более чем действие, продиктованное мощным инстинктом самосохранения. Однако в монологе «Быть или не быть» идет речь о другом типе действия, которое названо «enterprise». В сочинениях шекспировской эпохи это слово означает, как правило, деяние, имеющее общественное, политическое или государственное значение, это не поступок частного лица, не просто личная месть. Гамлет говорит о действии, которое влечет за собой общественные потрясения.

В таком же смысле Монтень много раз употребляет слово «enterprise». Во многих главах «Опытов» Монтень говорит о необходимости проявлять осторожность при изменении законов, верований, государственного устройства, ибо всякое новшество может иметь непредвиденные последствия (см., например, Е., III, 9, 489 и др.). Вместе с тем он признает, что всестороннее обдумывание не всегда приводит к успеху, и умы простые, полагающиеся на судьбу, а также пути низменные и избитые лучше подходят для дела. «Глупо думать, что человеческая мудрость может вполне сыграть роль судьбы, и напрасным будет предприятие ("enterprise") того, кто надеется охватить все причины и следствия и привести дело к успеху собственной рукой» (E., III, 8, 477).

Гамлет как бы соглашается с Монтенем, говорит о том, что необходимо предвидеть последствия общественно значимого действия. Однако в метафоричности последних слов монолога «Быть или не быть» скрыты сомнение в правильности такой позиции и соответствие другой мысли Монтеня о неизбежном риске в великих делах. Гамлет признает, что «предприятия великой мощи и значения» встречают преграду в слишком тщательном размышлении о последствиях, их «потоки» сворачивают в сторону и «теряют имя действия» (H., III, 1, 86—88).

Попутно заметим, что следует подвергнуть сомнению выбор текста последних строк монолога, который принят в большинстве изданий XIX и XX вв. Вероятно, по соображениям большей доступности издатели и комментаторы предпочитают текст второго кварто «enterprises of great pitch and moment» (Vietor, Q2, 131), хотя в других изданиях XVII в. стоит текст первого фолио: «enterprizes of great pith and moment» (Vietor, F1, 130). Даже в последующих изданиях кварто и во всех изданиях фолио принят текст первого фолио — везде стоит слово «pith», а не «pitch». Попробуем доказать, что метафора в тексте фолио больше согласуется с закономерностями шекспировского метафорического мышления, т. е. что здесь должно стоять «pith», а не «pitch».

Слово «pitch» в языке Шекспира неизменно связано с понятием «высота» как в буквальном, так и в переносном смысле. Например, о честолюбивом стремлении говорится: «До какой высоты взмывает его отвага!» («How high a pitch his resolution soars!», R, II, I, 1, 109); трибуны, сторонники побежденной партии Помпея хотят заставить Цезаря «лететь на обычной высоте» («fly an ordinary pitch»), иначе он взовьется высоко за пределы людских взоров (J. C., I, 1, 74—75). По мнению сторонников текста кварто, Гамлет представляет себе высшую точку в полете сокола, который во время соколиной охоты взлетает до предела и затем бросается на жертву. Сторонником этой эффектной метафоры был, например, Дж. Довер Уилсон.

В защиту текста фолио «pith» — «мощь», «сила», «энергия» — можно привести и аргументы, связанные с развитием метафоры в следующей строке: «...их потоки сворачивают в сторону». В тексте фолио метафора выдержана во всех ее элементах, в ней все логично, и если переставить части предложения так, чтобы выявить эту логику создания метафоры, получим: «...и предприятия (начинания) великой мощи и значения при этом соображении сворачивают в сторону свои потоки и теряют имя действия». Великое деяние сравнивается здесь с мощным напряжением и энергией водных потоков, чей путь может быть остановлен преградой. Ни о каком «взлете» сокола в подобном контексте речи нет. Да и полет хищной птицы вряд ли ассоциируется с «великим предприятием», эпитет «great» — «великий» подходит к слову «pith» — «мощь», «энергия», но выглядит искусственным применительно к «высоте». Для слова «pitch» у Шекспира находятся другие эпитеты: «high», «lofty». Давно необходимо вернуться к подлинно шекспировской метафоре, а между тем издатели и комментаторы, избравшие текст второго кварто, даже не упоминают о существующем разночтении.

Монолог Гамлета «Быть или не быть» наиболее точно перевел лучший советский переводчик Шекспира М.Л. Лозинский. Однако в его перевод было бы желательно внести изменения, если принять предлагаемые в данной работе текстологические поправки. (Изменения, внесенные в перевод М.Л. Лозинского, выделены.)

Быть или не быть — таков вопрос:
Что благороднее — терпеть в душе
Пращи и стрелы яростной судьбы
Иль, взяв оружье против моря бед,
Противоборством их кончить: умереть, уснуть —
И только: и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти, — как такой развязки
Не жаждать? Умереть, уснуть. — Уснуть?
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность:
Какие сны приснятся в смертном сне,
Когда мы сбросим этот бренный шум, —
Вот что велит нам медлить: вот причина
Того, что бедствия так долговечны:
Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, презренье к бедняку,
Мучения любви неоцененной, косность судей
,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей,
Чтоб охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти —
Тот неоткрытый край, из чьих пределов
Не возвращался путник, — волю не сковал,
Терпеть нас вынуждая злые беды,
А не бежать к другим, от нас сокрытым.
Так совесть трусов делает из нас,
И так решимости природный цвет
Хиреет под налетом мысли бледным,
И мощные потоки начинаний,
Сворачивая в сторону свой ход,
Теряют имя действий.

(H., III, 1, 56—88)

Что же мешает Гамлету нанести удар кинжалом? Страх в данном монологе выступает как опасение еще худших зол. Гамлет не раз доказывал, что не испытывает страха перед смертью — об этом говорит его поведение в сцене с призраком, а импульсивные поступки, предпринятые ради самозащиты, не имеют отношения к проблеме великого деяния, о которой идет речь в монологе. Именно проблема героического деяния становится главной уже с самого начала трагедии. В этом лишний раз убеждает сравнение трагедии с ее источником — с легендой об Амлете в сочинении Саксона Грамматика «Деяния датчан». Там выведен умный, проницательный и решительный герой, который в одиночку доводит до конца опасное предприятие — мстит за отца и освобождает страну от тирана. Он становится королем, долго управляет своим народом, но в конце концов падает жертвой измены и предательства своей второй жены Герметруды (не потому ли Шекспир изменил имя матери героя — в источниках его мать Герутта помогает Амлету, а его вторая жена Герметруда предает его. В трагедии несколько измененное имя — Гертруда). В саге Саксона Грамматика личная месть героя также представлена как общественное деяние. В этой саге подвиги Амлета сравниваются с подвигами Геркулеса (не отсюда ли упоминания Геркулеса и Немейского льва в шекспировской трагедии?). Вспомним, что трагедия «Гамлет» непосредственно следует за трагедией «Юлий Цезарь». Как заметили исследователи еще в конце XIX в., речь Брута на форуме по стилю напоминает речь Амлета, обращенную к народу после убийства Фенгона: «Одна и та же рука растерзала короля и в тот же миг отняла у вас свободу и древние вольности. Какой же безумец выберет низменное рабство, если ему дана радость вкусить свободу, возвращенную без опасностей и кровопролития?.. Где найдешь столь неразумного и нерассудительного человека, что горевал бы при виде наказанной измены. Кто ропщет на справедливое возмездие, постигшее узурпатора и тирана, кровопийцу и злого пса?.. Я не желал подставлять под топор палача ваши головы и предпочитал единолично нести бремя долга, ибо сознавал, что мне одному оно по силам»14.

Если бы монолог Гамлета «Быть или не быть» Шекспир поместил в конце трагедии, то Гамлета можно было бы назвать скептиком, не знающим, что делать. Во всяком случае, в момент произнесения монолога Гамлет как бы соглашается с Монтенем и признает, что действие может вызвать непредсказуемые последствия, что общественно значимое деяние должно быть оправдано совестью и мыслью. В этом монологе идет речь о единстве совести и мысли, которое необходимо герою. В данном случае мысль — это свойство человеческого разума сдерживать страсти, познавать и оценивать свои поступки, ибо, если нет знания, действие может быть бесплодным. Решимость в великих делах порождается предвидением последствий, иначе не достичь цели. Монолог помещен в начале третьего акта, за ним следуют скорбно-саркастический диалог с Офелией, советы актерам, сцена «мышеловки», во время которой Гамлет испытывает нечеловеческое напряжение и почти теряет способность играть роль, наконец, убийство Полония во время разговора с матерью.

При виде войска Фортинбраса Гамлет восклицает: «О мысль моя, отныне ты должна кровавой быть, иль прах тебе цена» (Г., IV, 4, 65—66, Избр., 452, пер. М.Л. Лозинского); в этих словах не без основания исследователи видят преодоление колебаний Гамлета, его готовность к действию. В состоянии Гамлета происходит глубокое изменение. Монолог, который завершается приведенными только что словами, во многом противопоставлен монологу «Быть или не быть». Он вызывает несколько аналогий с мыслями Монтеня (их приводят Фейс, Робертсон, Хукер, Тюрк, Эллродт). Отсутствие монолога в тексте первого фолио вызывало недоумение комментаторов и не получило во всех отношениях убедительного объяснения. Высказывалось предположение, что в тот момент, когда создавалась трагедия, весь поход Фортинбраса и комментарии Гамлета содержали немало злободневных намеков, которые позднее утратили интерес для зрителей, и потому вся сцена была исключена. Возможно также, что этот монолог Гамлета, насыщенный философскими размышлениями и осуждением войны и столь решительным призывом к кровопролитию в последних строках, не возбуждал у зрителей одобрения и замедлял действие. Для понимания трагедии монолог имеет, однако, весьма серьезное значение. Для сравнения с Монтенем тоже.

Если в монологе «Быть или не быть» Гамлет говорит о том, что мысль препятствует великим делам, то в данном монологе содержится восхваление разума, способности к суждению, которое смотрит вперед и назад (точнее — «до» и «после»). Разум делает человека подобным божеству, именно разум отличает человека от животного, для которого жить — значит есть и спать. Цель разума — действие (H., IV, 4, 33—39). Таким образом, в начале монолога высказана важнейшая мысль о связи мысли и действия.

Сравнение с Монтенем хотелось бы начать с цитаты, в которой нет словесных совпадений, но которая заключает в себе вывод Монтеня о роли и значении сильного интеллекта для практической жизни. Монтень восхищается античными философами, которые были великими в познаниях и еще более великими в деяниях: «Так что если в какое-либо время они подвергались испытанию в действии, они взлетали на такую высоту ("... flie so high a pitch") и в столь величественном полете ("so lofty a flight"), что всякий мог ясно видеть, как их ум и дух удивительно обогатились и возвеличились благодаря познанию вещей» (E., I, 24, 56).

К этому выводу Монтеня близки его рассуждения, совпадающие по смыслу, стилю и форме с начальными идеями четвертого монолога Гамлета. «Какая польза от знания, если оно делает нас более робкими?.. Неужели разум ("intelligence"), дарованный нам небом для величайшего блага, мы употребим к нашей гибели? Неужели отвергнем цель природы, и всеобщий порядок, и превращение вещей, предполагающие, что каждый человек использовал свои возможности и средства для собственной пользы?» («...use his instruments and meanes for his owne commoditie», E., I, 40, 119). В других местах Монтень утверждает, что «рассуждение» должно направлять людей к «действию» («Discourse... should... direct us to action», E., II, 6, 184), что бытие — это движение и действие («being consisteth in moving and action») и бог снабдил людей способностью суждения («capacitie of discourse»), чтобы они сознательно, следуя разуму, а не как животные, подчинялись законам (E., II, 8, 192).

Во многих главах «Опытов» Монтень говорит о могуществе разума и духа человека, и противоречивые мысли Гамлета о роли разума как бы отражают противоречивость позиции Монтеня. С одной стороны, Монтень признает, что философы не в состоянии понять мир и «тот, кто собрал бы в одну кучу и взвалил на себя бремя глупостей, порожденных человеческой мудростью, мог бы рассказать удивительные вещи» («Не that should fardle-up a bundle or huddle of the fooleries of man's wisdom, might recount wonders», E., II, 12, 278). Однако через несколько страниц он удивляется силе человеческого духа, не признающего никаких преград (эти мысли напоминают некоторые монологи Кассия в трагедии «Юлий Цезарь»). Великие причины вынуждают общество налагать узду и сковывать блуждающий и опасный дух. Ему ставят преграды религия, законы, обычаи, предписания, наказания и награды — и все-таки он ускользает из всех этих оков (там же, 285).

Любознательность, пытливость человеческого разума, стремящегося познать суть вещей, настолько велика, говорит Монтень, что воспринимается как проклятие в священном писании (E., II, 17, 325) (не отсюда ли сентенция Гамлета, который свою цель «вправить век» назвал своей «проклятой долей»?). В случаях, когда размышление мешает человеку сделать выбор, разум становится подобен обоюдоострому мечу и опасен тем, что порождает нерешительность и слабость. И Монтень приводит цитату из Ювенала, содержащую пессимистический вывод: «Какие бы постыдные примеры мы ни использовали, за ними следуют еще худшие» («Examples of so filthy shamefull kinde / We never use, but worse remaines behind», E., II, 17, 336).

Вряд ли можно утверждать, что Шекспир сознательно сохранил стиль и ритмику этой цитаты в переводе Флорио; вероятнее всего, отдельные моменты сохранились в памяти и возникли в словах Гамлета: «Я должен быть жесток лишь для того, чтобы быть добрым» / Так за плохим началом последует еще худшее продолжение («...thus bad begins and worse remains behind», H., III, 4, 177—178). Конец второй строки совпадает с концом цитаты из Ювенала. Начало этой цитаты сходно по стилю со строкой из монолога Гамлета в акте, где он принимает решение действовать: «Примеры, простые и грубые, как земля, призывают меня» («Examples grosse as earth exhort me», H., IV, 4, 46; Vietor, Q2, 225).

И в цитате из Ювенала, и в приведенных выше словах Гамлета говорится о борьбе со злом, однако авторская позиция различна. У Ювенала пессимистическое признание: за одним злом последует худшее, а в словах Гамлета смысл противоположный: жестокость в обращении с матерью служит добру, предстоящее «худшее» действие — убийство Клавдия, таким образом, также осмысляется как добро. В монологе четвертого акта заключена столь же глубокая диалектика: примеры бессмысленных войн должны побудить героя к выполнению кровавого, но справедливого долга.

Диалектическая взаимосвязь «жестокости» и «доброты» в рассуждениях Гамлета напоминает об одном интересном психологическом этюде Монтеня в главе «О физиогномии» (E., III, 12, 545). В этой главе встречается немало примеров, вызывающих в памяти те или иные места из произведений Шекспира. Монтень размышляет о глубоко скрытых мотивах поведения человека, о собственных манерах и внешности, о необходимости видеть различие между мягкостью и наивностью, суровостью и грубостью, дерзостью и злобой, грустью и презрением. Монтень приводит два противоположных суждения об истинно добрых людях: Харилл, король Спарты, утверждал, что не может считаться хорошим тот, кто не может быть плохим по отношению к дурным людям. Напротив, Платон считал хорошим только того, кто хорош и для дурных людей. Нетрудно увидеть из слов Гамлета, что Шекспир как бы соглашается с мнением Харилла и возражает Платону.

Для жизненной позиции Монтеня существенным является признание, что человек, особенно человек выдающегося ума, рождается для деятельности и поисков истины. Такая же мысль определяет позицию шекспировского Гамлета — именно отсюда его постоянные самообвинения. Поэтому нельзя односторонне выбирать из речей Гамлета и из «Опытов» только пессимистические суждения о мире, как это делает Ллойд Сирс в своей интересной во многих отношениях работе «Проблема зла у Шекспира»15. Автор придает скорби Гамлета религиозный оттенок, утверждая, что ее истоки — в библейском изречении «Плоть греховна», а следовательно, зло неустранимо. Ссылаясь на Дж. Робертсона, автор усматривает у Монтеня идею бесплодности усилий человека, согласие с учением стоиков о всесилии судьбы в делах человеческих, сходство с идеями Иннокентия III о том, что человек смертен и обречен на страдания. Л. Сирс и в позиции Гамлета видит ужас перед смертью, все более пессимистическое признание бесполезности усилий человека. Он весьма тонко искажает смысл монологов Гамлета. Вместе с тем Сирс прав, когда, сопоставляя некоторые суждения Гамлета и Монтеня, приходит к выводу, что и тот и другой лишены стойкости христианской веры в вопросе о загробной жизни.

Другой исследователь, Б. Джозеф, обнаруживает совпадения отдельных слов Гамлета с некоторыми местами проповедей Гуго Латимера, популярного проповедника первой половины XVI в., который не раз обвинялся в ереси, а в царствование Марии Кровавой был сожжен на костре. Совпадения, действительно, есть в монологе «Быть или не быть» («calamities», «oppression», «dread»), но они никак не подтверждают вывод Джозефа, утверждающего, что Гамлета удерживает от самоубийства и от убийства Клавдия страх перед вечным проклятием16. Если Латимер говорил о «страхе перед жалким состоянием вечного проклятия», то Гамлет — о страхе перед чем-то, что последует за смертью. Приведенные в книге Джозефа примеры из сочинения Р. Паркинса «Изложение веры» (1595) свидетельствуют лишь о том, что Шекспир мог использовать некоторые выражения из речей елизаветинского проповедника, но не убеждают нас в том, что Гамлет разделяет веру в божественное провидение. Скептицизм и сомнения в монологах Гамлета высказаны достаточно ясно.

Более правильное решение вопроса о назначении человека в «Опытах» и в трагедии «Гамлет» предлагает Роберт Эллродт в статье «Самосознание у Монтеня и у Шекспира»17. В трех маленьких главах второй книги «Опытов» («Мы неспособны к беспримесному наслаждению», гл. 20, «Против безделья», гл. 21 и «О дурных средствах, служащих благой цели», гл. 23) автор обнаруживает сходство с рассуждениями персонажей Шекспира. Действительно, в этих главах встречаются параллели и с хрониками «Ричард II» и «Король Джон», и с философскими суждениями в трагедии «Гамлет». Выводы Эллродта могут быть дополнены.

Монтень, отстаивая необходимость деятельной жизни, цитирует место из Тацита о том, что великие деяния сопровождаются несправедливостями, которые обычно оправдывают общественной пользой, и от себя добавляет, что именно по этой причине для общественных дел служат помехами такие качества человеческого духа, как излишняя чистота, проницательность и тонкость мысли, ибо высшие требования философии непригодны для практической жизни. Острота и живость духа, беспокойство, изменчивость — все эти свойства мыслителей и ученых мешают в делах, где необходимы меньшая чувствительность и тонкость, но большая покорность требованиям необходимости: «Человеческие дела должны вершиться более грубыми и поверхностными натурами...», «Нельзя исследовать дела слишком тщательно и глубоко» (E., II, 20, 345). Итак, по мнению Монтеня, души утонченные, склонные к самоанализу, нравственно чуткие менее годятся для практических дел, чем умы более грубые и простые, а излишнее размышление о причинах и следствиях губительно для государственных дел.

Существенной для Монтеня является также мысль о природном стремлении человека действовать ради будущего, хотя это часто противоречит доводам благоразумия: природа поступила мудро, она более ревностно заботится о том, чтобы люди действовали, чем о том, чтобы они владели истиной: это способствует сохранению человечества на земле. Деяние важнее знания — к такому выводу приходит в конце трагедии и Гамлет. В четвертом своем монологе Гамлет говорит о том, что разум дан человеку для действия. Ранее в монологе «О Гекубе» (H., II, 2, 565—575) Гамлет называет такие причины своего промедления, как «трусость» и «голубиную печень», т. е. мягкость характера, и отвергает эти причины, обвиняя себя в горьких и грубых самообличениях («a dull and muddy mettled rascal», «an ass», «a whore», «a very drab», «a scullion»).

В четвертом акте Гамлет выдвинул еще два объяснения: «скотское забвение» и «трусливая скрупулезность», присущая слишком тщательному размышлению о событии; «если мысль четвертовать, то на одну часть мудрости придется три части трусости»:

...some craven scruple
Of thinking too precisely on th 'event,
A thought which quarter'd hath but one part wisedom,
And ever three parts coward.

(H., IV, 4, 40—43; Vietor, Q2, 225)

Этот вывод Гамлета согласуется с одним из самых глубоких суждений Монтеня, отрицавшего позицию скептиков: «Ни одно благородное действие не совершено без риска... Мудрость столь нежно скрупулезная и столь скрупулезно осторожная является смертельным врагом великих деяний» («No noble act is atchieved without danger... A wisedome so tenderly precise, and so precisely circumspect, is a mortall enemie to haughty executions», E., I, 23, 53). И Шекспир, и Монтень подходят к решению вопроса о соотношении мысли и действия диалектически: размышление о причинах и следствиях необходимо, но оно не должно приводить к отказу от выполнения долга, от высоких замыслов и великих свершений.

В этом монологе Гамлета звучит протест против слишком долгого и тщательного обдумывания предприятия. Слова «craven scruple», с трудом поддающиеся переводу, поясняют этическую самооценку Гамлета. Как предполагают комментаторы, «craven» когда-то означало «петух, побитый в схватке, смирившийся и дрожащий от страха», а слово «scruple» связывалось с представлением о колебаниях, вызванных слишком мелочной совестливостью и тщательным взвешиванием доводов «за» и «против». Гамлет, таким образом, в данный момент как бы призывает свою «мысль» перейти к действию, кровавому, но необходимому. Эта идея монолога вызывает в памяти одно из глубоких суждений Монтеня, который, признавая высокое назначение философии в жизни людей, вместе с тем сожалеет, что в его время она превратилась в пустой звук.

В главе «Апология Раймунда Сабундского» в одном из лирических отступлений Монтень напоминает о великом назначении философии и косвенно порицает ту роль утешителя, призывающего к забвению горестей, какую она стала играть: «Как? Неужели та философия, которая должна вложить в мои руки оружие, чтобы сражаться с судьбой, которая должна укрепить мою отвагу, чтобы подавить и повергнуть к моим ногам все человеческие бедствия, неужели она будет столь слаба, что заставит меня подобно пугливому кролику заползти в потаенную дыру или подобно побитому петуху дрожать от страха и уступить?» («...like a fearfull cunnie creepe into some lurking-hole, and like a craven to tremble and yeeld», E., II, 12, 250, добавлено в переводе Флорио). И далее Монтень возражает Цицерону, убежденному, что человек может предать вечному забвению неприятное прошлое («...burie in perpertuall oblivion things past against us» — там же). Гамлет в своей ситуации называет забвение «скотским» («bestial oblivion», H., IV, 4, 40).

Гамлету упорно приписывают убеждение, что один человек, постигнув все зло мира, не может взяться за его исправление, ибо понимает, что одному не справиться с этой задачей. Внимательное чтение трагедии приводит к выводу, что нигде нет этой мысли. Возможно, что она возникала у Шекспира, она могла возникнуть и возникает у зрителей, но Шекспир нигде ее не приводит, и это связано, как мне представляется, с героическим началом в мировоззрении Шекспира. Гамлет в монологе четвертого акта утверждает нечто противоположное: «Я не знаю, почему я все еще говорю "это нужно сделать", — ведь у меня есть причина, воля, сила и средства сделать это» (H., IV, 4, 45). Рассуждение о жертвах бессмысленного похода, когда двадцать тысяч идут на смерть ради «прихоти и вздорной славы», наполняет Гамлета готовностью к кровавому действию.

Таким образом, в речах и монологах Гамлета, действительно, встречаются отклики на многие существенные для мировоззрения Монтеня идеи о назначении человека, о роли разума и воли в его жизни, об изменчивости человеческой природы, о добре и зле в жизни общества и в характере людей. При этом отклики часто не говорят о сознательном использовании Шекспиром тех или иных мыслей Монтеня. Как справедливо доказывал Дж. Тейлор, при сравнении драм Шекспира с источниками или с сочинениями других авторов, нельзя забывать, что чужие идеи служат всего лишь импульсами, что самое существенное — реакция Шекспира, ибо Шекспир воссоздает жизнь и характеры героев, следуя особым законам драматического искусства.

Сопоставление трагедии «Гамлет» и «Опытов» Монтеня приводит к более глубокому пониманию философских идей Шекспира, высказанных в трагедии — о сущности мироздания, о восприятии добра и зла, о человеке и его назначении в жизни, о борьбе со злом в человеческом обществе. Для Шекспира, как и для Монтеня, высший смысл жизни состоит не в созерцании, а в деянии, и для выдающегося человека — в деянии героическом, оправданном совестью и разумом, пониманием причин зла и предвидением последствий этого деяния для общества.

Примечания

1. История восприятия трагедии «Гамлет» до конца XIX в. изложена в кн.: Комарова В.П., Никифоровская И.А. Трагедия Шекспира «Гамлет» — жизнь в веках (1601—1901). СПб, 1999.

2. Фишер К. Гамлет Шекспира. М., 1905. С. 51. Автор ссылается на статью Эрнста Трауманна, опубликованную в 1894 г.

3. Смирнов А.А. Шекспир. Глава в учебнике «История западноевропейской литературы. Средние века и Возрождение». Изд. 5-е, испр. и доп. М., 1999. С. 393—395 и др.

4. Аникст А.А. Творчество Шекспира. М., 1963. С. 393.

5. Пинский Л.Е. Шекспир. М., 1971. С. 129.

6. Шведов Ю.Ф. Эволюция шекспировской трагедии. М., 1975. С. 205—206.

7. В некоторых исследованиях распространенное положение об «идеализме» героя отвергнуто, см., например: Кеттл А. От «Гамлета» к «Лиру» // Шекспир в меняющемся мире. М., 1966. С. 146, 153 и др. Однако вывод автора: герой побежден историей — явная модернизация: Кеттл А. Гамлет // Вильям Шекспир. К четырехсотлетию со дня рождения. 1564—1964. М., 1964. С. 158—159. К. Мюир предложил иное объяснение: Гамлет не решается на убийство короля, так как не знает, как действовать: Мюир К. Гамлет // Вильям Шекспир... С. 164—168. Психологическое состояние героя К. Мюир определяет как нравственное потрясение: Muir K. Shakespeare: «Hamlet». L., 1963.

8. Сопоставление трагедии «Гамлет» и «Опытов» Мишеля Монтеня сделано в моей книге: Комарова В.П. Шекспир и Монтень. К 450-летию со дня рождения Монтеня. Л., 1983. Ссылки даются в тексте, римская цифра означает книгу, арабские — главу и страницы по изданию: The Essays of Michael lord of Montaigne. [Transl. By John Florio]. Ed. with an introd. and a glossary by Henry Morley. L., [1886].

9. Тексты трагедии Шекспира приводятся по изданиям кварто и фолио: Shakespeare reprints: 2. Hamlet. Parallel texts of the First and Second quartos and the First folio. Ed. by Wilhelm Vietor. Marburg, 1891. Указано это изд. и стр.

10. Taylor G.C. Shakespere's (sic!) debt to Montaigne. Cambridge, 1925. P. 37—38.

11. Hooker E.R. The relation of Shakespeare to Montaigne // PMLA, 17. N. S. 10. 1902; Türck S. Shakespeare und Montaigne. Ein Beitrag zur Hamlet — Frage. Berlin, 1930. S. 44.

12. La Charite R.C. The concept of judgement in Montaigne. The Hague, 1968. P. 133—135. Б. Князевский убедительно доказал, что Гамлет имеет в виду совесть, но исследователь комментирует слово «совесть» в религиозном духе: Князевский Б. Про філософско значение слів «conscience», «soul» та «death» в драмі Шекспіра «Гамлет». // Питання романо-германськой філологіі. Львів, 1961. Его же: Значение и употребление философской лексики в драме «Гамлет» Шекспира. Автореф. канд. дис. Львов, 1963. Анализ стиля героев трагедии дан в статьях М.М. Морозова (см.: Морозов М.М. Избранное. М., 1979. С. 246—252, 271—293).

13. Muir K. Shakespeare: Hamlet. Repr. L., 1986. Ch. 8 and 9. (1st ed. 1963).

14. Перевод по изд.: Бельфоре Ф. де. История третья — о том, какую хитрость задумал Гамлет, в будущем король Датский, чтобы отомстить за своего отца Хорввендила, убитого его родным братом Фангоном, и о других событиях его жизни. — Европейская новелла Возрождения. М., 1974. С. 436. Отрывки из сборника Ф. де Бельфоре приведены как приложение в изд.: Шекспир В. Ромео и Джульетта. Гамлет. СПб, Лениздат, 1996. С. 291—298.

15. Sears L.C. The problem of evil in Shakespeare. Chicago, 1941. P. 23, 30, 37 etc.

16. Joseph B. Conscience and the king. A study of «Hamlet». L., 1953. P. 113, 115, 139.

17. Ellrodt R. Selfcosciousness in Montaigne and Shakespeare. // Shakespeare survey. 1975. Vol. 28. P. 41.