Разделы
Русский человек и его отношение к литературному наследию
Русскому человеку чувства Шенбаума очень понятны. Нам знаком восторг, испытываемый в тех местах, где протекали годы жизни великих русских писателей. Людям, выросшим в среде русской культуры, бытовавшей до наступления смутных последних лет, повезло. От нас до великих классиков было рукой подать — всего каких-то век-полтора. Это же поколение англичан отделено от времен Шекспира, породивших великую елизаветинскую литературу, четырьмя сотнями лет, да еще каких: за эти столетия один экономический строй сменился другим, успели смениться и ценности, причем новые укоренились так, что стали не просто моралью, но способом жизни. Победила бэконовская истина, та, что «дочь времени». Мы же, родившиеся в 20-е годы ХХ века, по прихоти истории попали в систему, провозглашенные ценности которой оказались ближе феодальным, рыцарским; страна как бы перешагнула капитализм, хотя, согласно экономическим законам, капитализму, а не нашему странному семидесятилетнему сооружению, положено следовать сразу за феодализмом. (Но, может, не перешагнула, а была охвостьем феодализма c его ценностями?) Вот почему нам понятнее эпоха Шекспира, просто виднее. Чистоган тогда еще не одержал верх над понятиями красоты и чести, не было вначале таких, как в Англии, эксцессов, когда нарождающийся строй физически уничтожил определенную часть великой предшествовавшей культуры: сжег по требованию пуритан все театры, запретил народные праздники. К счастью, эта дикость длилась у них недолго. Конечно, как во всех революциях, и у нас были попытки, в конечном итоге безуспешные, замолчать вредоносную предшествующую литературу. Но возможно, с окончательной победой практицизма и Россия начнет забывать свое литературное достояние: Достоевского, Толстого, Пушкина — похоже, к этому дело идет. Но на это надо еще лет сто, не меньше, а человечество все же умнеет, учится на ошибках прошлого. И даст Бог, мы сохраним все, чем сегодня гордимся — лучшей в западном мире литературой, музыкой, живописью, созданными в последние два столетия. Верю, не переместятся наши классики на полки полузабытых сочинений, интересных только узким специалистам — историкам, литературоведам и т. д., как оно получилось с английской елизаветинской литературой, которая, ей-богу, заслуживает лучшей участи. Особенно если ее хорошо перевести — откроется такой поэтический, такой веселый, блистающий красотой и умом мир! И на этом фоне скряга ростовщик Шакспер перестанет претендовать на звание «Шекспира».
И конечно, близость классиков не способствовала появлению мифов: какой тут миф, если Лев Толстой умер в 1910 году, а литераторы-шестидесятники родились в двадцатые годы того же века. И до сих пор работают и влияют на состояние культуры.
А каким бесценным культурным кладезем были букинистические магазины в градах и весях, отдельные полки в маленьких городишках. Я купила факсимильные издания «Полярной звезды» Герцена в Кольчугине (куда мы отвезли деревенского паренька-соседа учиться на сельского механизатора) с «Философическими письмами» Чаадаева. А в Москве однажды в букинистическом, что в Театральном проезде, буквально телом заслонила от подошедшего покупателя собрание сочинений Максимова — бесценные описания земли русской. У букинистов можно было купить и любого полу запрещенного автора. Студенты филфака МГУ и Иняза в пятидесятые годы, да и позже, обегали в день стипендии все центральные букинистические лавки. Так я купила и своих незаменимых в работе Брокгауза и Эфрона — получила летнюю стипендию и привезла домой целых восемьдесят шесть томов знаний о всевозможных срезах культуры и науки.
Книги имеют интересную судьбу. Мой дальний родственник, прекрасный человек и алкоголик — у него на глазах фашисты повесили отца партизана — взял у меня с полки тихонько десять томов этой энциклопедии и продал «на бутылку». Это был удар. Однажды в гостях у друзей я рассказала сию печальную повесть, и хозяйка дома Света, архивист по профессии, вдруг говорит: я тебе помогу, дай только список недостающих томов. Я дала. И через неделю у меня опять был полный Брокгауз. За эти десять томов я заплатила сто рублей, большие тогда деньги. Но я заплатила бы и втрое больше. Света работала в книжном хранилище, где в подвале томились россыпи никому не нужных томов, конфискованных у «врагов народа». Продавались они вполне законно, только мало кто знал о существовании хранилища.
У русских литераторов сильно чувство духовного общения не только с наследием великих авторов, но и с самими давно ушедшими авторами. Мы приучены к этому с университетской, даже со школьной скамьи. Их личности для нас живы, их творчество неотделимо от жизни, сочинения органически сплетаются чуть ли не с ежедневными событиями. Возьмите биографии Достоевского, Гроссмана и Волгина. Биографии Гоголя Анненского и Золотусского. А все биографии Льва Толстого! А Герцена, Чехова, Бунина, Леонида Андреева, Блока! В литературных произведениях, искренних и глубоких, отражается творчески переосмысленная жизнь его создателя. У нас нет тысячи томов критической литературы, наполненных спорами, кто с большей долей вероятности объяснит тот или иной факт из биографии автора (учился в грамматической школе или нет, был ли браконьером, знал ли французский, путешествовал ли по Италии), более здраво свяжет события его жизни с содержанием произведений, как то происходит в мировом шекспироведении.
Нашим литературоведам не приходится создавать особого языка, иронического, намеренно излишне витиеватого, или саркастического, язвительного, предельно сухого. А тот восторг, что мы испытываем в Михайловском или Ясной Поляне, Спасском-Лутовинове или в Орле, не имеет и капли горечи недостоверности или сомнения.
Помню, как я попала первый, и пока единственный, раз в Царское Село. Я тоже, как Шенбаум, ехала на конференцию. Но это была чисто русская поездка в духе Гоголя или Зощенко. Шенбаум ездил праздновать четырехсотлетие со дня рождения Шекспира, читал на конференции доклад. Он был известный и полноправный член шекспировского сообщества. Я же попала на пушкинскую конференцию случайно, но, конечно, тоже была безмерно счастлива.
Моя дорогая подруга англичанка Мэри Хобсон, переводчица Пушкина и Грибоедова, приехала по приглашению в Ленинград, в Москву она в тот раз ехать не собиралась. И я, чтобы повидаться, сама отправилась в северную столицу. К слову сказать, в один из приездов она сделала мне потрясающий подарок — ключи от своей лондонской квартиры, специально заказала. Я их не вынимаю из сумки, как талисман, — вдруг повезет, и я неожиданно полечу в Лондон.
Конференция была посвящена двухсотлетию со дня рождения моего любимого русского поэта. (В юности самым любимым был Лермонтов.) Как-то все замечательно складывалось в ту поездку. Я остановилась у Веты Квасовой, светлая ей память. Полуеврейка, полунемка, она была до мозга костей русская петербурженка — гостеприимная, легкая на подъем, готовая в любой момент сорваться с места и везти тебя в театр, в Павловское, Царское Село. У нее всегда можно было остановиться не только друзьям, но и друзьям друзей. Она была женой Мити Квасова — внука академика Льва Берга. Митя, географ-озеровед, был человек не просто обширных познаний, но и новых до парадоксальности идей. Когда он приезжал в Москву, у нас на кухне собирались друзья, и начиналось пиршество идей: Митя умел видеть связи между, казалось бы, совершенно не связанными явлениями и внятно, зажигательно и вместе в академической манере их излагать.
В тот мой приезд в Ленинград его уже не было среди живых. Вета жила в старой петербургской квартире о шести комнатах, во флигеле дворца. Квартира ученого-академика — просторная кухня, спальня, гостевая комната, кабинет, детская спальня и двойная зала с эркерами, заставленными Митиным садом — коллекцией кактусов. В зале огромный камин со всеми каминными принадлежностями. Мэри случайно поселилась совсем рядом — немаловажная вещь для огромных ленинградских пространств с плохим городским транспортом — у институтской подруги моей дочери Маши Бозуновой, дочери прекрасного писателя, автора «Мореплавателя», и племянницы недавно умершего моряка и писателя Виктора Конецкого, тоже шестидесятника, друга Юрия Казакова. В эти же дни у девяностолетней тетки гостила моя московская подруга Ира Архангельская.
Вечером мы все четверо — англичанка, две москвички и ленинградка — собрались у камина, было тепло и уютно от горящих поленьев и сердечных чувств. Пили чай из старинного фарфора с ленинградскими пирожными и вели задушевные глубокомысленные разговоры — Мэри об открытии в творчестве Грибоедова, я о Шекспире, Вета показывала семейные исторические фотографии, а Ира вспоминала про «Новый мир»: она там работала, когда главным редактором был Твардовский.
Когда-то у меня была мечта: найти миллионера, который купил бы для горстки интеллигентов маленький остров. Мы бы там поселились, писали книги, воспоминания, переводили прекрасную литературу, слушали музыку, разводили цветы, был бы у нас сад и огород. И, может быть, держали козу и кур. И тогда никто бы никогда не мог сказать — ты тоже причастна к окружающей мерзости. Хочешь, чтобы руки остались чистые, брось все и удались от мира. Как не понимать, что, живя на грешной земле, человек нигде не может со спокойной совестью сказать, что он чист от всякой скверны. Разве только на таком одиноком острове. Была еще мечта иметь в собственном владении девяносто томов сочинений Льва Толстого и сиреневое платье. Исполнилась только одна — сиреневое платье. Но я его скоро подарила гомельской сестре мужа — ей платье очень понравилось. Она не так давно умерла, получив дозу чернобыльского облучения.
А недавно даже название острова придумалось — лежала я утром, предаваясь мечтам, как Обломов, и вступило мне в голову создать сообщество с названием «Мир добрых людей». Последнее время много думаю о том, что не только красота спасет мир, но и доброта. Именно доброта, в прямом смысле слова. Врожденная доброта — единственно противостоит эгоистической погоне за личной наживой, тоже врожденному механизму.
Рассказываю точно, как было. Отличное название, подумала я, и тут же проверила, как оно выглядит сокращенно, не дай бог, что-нибудь вроде МГЛУ — сегодняшнее сокращение моей альма-матер Иняза. Получилось МДЛ. Едва произнесла первую букву, как у меня в предчувствии екнуло сердце. Да, конечно, не может быть, это ведь точно мои инициалы. Ну, значит, сам Бог велел создать такое сообщество, увы, конечно, без острова. (Вспомнилась, разумеется, Новая Атлантида Бэкона.) Так вот, мы, все четверо, собравшиеся в тот вечер в Питере, могли бы стать ядром братства «Мир добрых людей». Веты уже нет — утрата невосполнимая. Но сын ее Ванечка — такой же добрый человек, с широким сердцем. И еще есть на примете несколько возможных участников. В том числе моя соседка по площадке — финка Кристина, которая занимается русской, финской и карельской историей, их связью с восточными корнями. Таким же добряком был и Ратленд, но в этом случае Бог благосклонно обошелся с «бодливой коровой». Ратленд был одним из самых богатых и щедрых людей Англии. И его замок на холме был что-то вроде интеллектуального острова.
В тот вечер мы еще и планировали, что будем делать в эти майские три-четыре дня. И первое мероприятие — поездка на пушкинскую юбилейную конференцию, которую созвал Пушкинский Дом для ведущих пушкинистов. Насчет меня Мэри уже договорилась с устроителями. Иру Архангельскую тоже надо взять. Мэри тут же позвонила, и согласие было получено. Но, конечно, и Вета должна ехать, где трое, там и четверо. Мэри немножко поежилась, как-то это уж вовсе не по-английски. Но, видя наши сияющие лица, наверное, подумала — по-русски такое вполне возможно. Дело упиралось в то, что к Пушкинскому Дому подадут заказной автобус, число мест в нем ограничено, всем может не хватить. Мы это понимали и решили: если мест не будет, едем на электричке и просто погуляем в царскосельском парке — был чудесный, нежаркий, солнечный майский день. Но когда мы бегом бежали к Пушкинскому Дому, на душе у нас все-таки слегка скребли кошки. У подъезда уже стоял автобус, встречающая нас женщина оглядела нашу компанию — четверо вместо одной Мэри! И вдруг с воплем распахнула руки, и Вета кинулась ей в объятия. Они оказались школьные подруги. Теперь мы все были здесь на законных основаниях. Автобус оказался вместительный, подошли еще люди. И через час мы в Царском Селе.
Конференция была интересная, мы сидели в здании Пушкинского лицея, на втором этаже. Одна дама посмотрела на меня с радостным узнаванием. «Вы госпожа N?» — спросила она.
«Нет», — ответила я, приветливо улыбнувшись, желая сгладить возникшую неловкость. Как мне хотелось в эту минуту быть госпожой N! Доклады я слушала внимательно. Тогда они все меня увлекли, но сейчас я, к сожалению, совсем их не помню. Потом был чай а-ля фуршет, бедный академический чай. Но такой дружный, объединенный общей любовью. И в доме, где сто девяносто лет назад жил, бродил, сочинял Саша Пушкин, кудрявый подросток с чуть-чуть нерусским лицом.
После чая пошли в парк. Каждый бродил в одиночку. И я ощутила то же, что Шенбаум в церкви Св. Троицы в Стратфорде, где под белой каменной плитой покоится стратфордский ростовщик и откупщик, менеджер и держатель паев «Глобуса», бывший для Шенбаума великим поэтом. Таким же великим (чудовищно!), как для меня Пушкин. Я ходила между небольших прудов, останавливалась у известных статуй. Пушкин вот так же стоял перед ними, а потом писал о них стихи — первая проба пера. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Давно не та трава, не та земля, не та вода в озерцах парка. А рукотворные статуи, самый дом и другие строения — сохранились, они отражались в зрачках Пушкина. Господи, и чего меня занесло в английскую историю. Ведь больше всего на свете люблю русский язык, русскую историю, искусство, литературу. И тут у меня в голове первый раз мелькнула одна странная мысль, может, потому, что очень мне тогда захотелось, чтобы пушкинисты считали меня своей.
Лучше Пушкина никто не сказал про Отелло. «Отелло не ревнив, он доверчив». И мне почудилась некая мистическая связь между этими поэтами, которая наверняка имеет и реалистическое объяснение. Шекспир сделал героя пьесы мавром — понятно почему, истинный поэт всегда «мавр» среди обыкновенной публики. А Пушкин, так уж случилось, был мавр и по крови, то есть в прямом и переносном смысле слова. И Пушкин не был ревнив. Он тоже был доверчив. И тоже был не такой, как все («Пойдите прочь, какое дело поэту мирному до вас»). И, как Ратленд, страдал от унизительного чувства ревности, и так же предсказал свою смерть. Только Пушкин провидел дуэль, а Ратленд в «Ромео и Джульетте» — роковой узел обстоятельств, завязанный еще в самом начале любви, приведший к ранней, в 35 лет, смерти. И хотя, казалось бы, судя по «Много шуму из ничего», в дни сватовства он безоблачно смотрел в будущее, «Ромео и Джульетта» свидетельствует, уже тогда дурное предчувствие, на уровне подсознания и — увы! — не беспочвенное, закралось ему в сердце. Когда он писал «Ромео», он был уже влюблен в тринадцатилетнюю девочку, дочь сэра Филипа Сидни и падчерицу Эссекса. (Точнее, ей еще не было четырнадцати — Джульетте было столько же.) Судя по пьесе, любовь была взаимна, но ведь это Ромео писал. Напомню, пьеса второй раз выходит в 1609 году, одновременно с сонетами и «Троилом и Крессидой». Обе пьесы о начале любви. А среди сонетов есть знаменитый 144, написанный точно до 1599 года,1 о двух ангелах — светлом и темном, предавших его. И сонет этот о начале любви, о предательстве любимой, как и «Троил и Крессида». Да, Ратленд был не ревнив, он был в юности слишком доверчив. Пушкин, не зная подробностей, прозорливо это почувствовал. И поэтическим талантом эти поэты равновелики. Правда, у Пушкина не было учителя Бэкона. Но он и сам был человек недюжинного ума, не только таланта. Да, видно, все же существует между поэтами всех веков и народов пока еще психологически не объясненная связь. А может, она непостижима, как непостижимо время или природа художественного дара? Не могу не сравнить Ратленда и с Блоком.
Во время работы над этой главой мне в руки случайно попал журнал «Москва», ноябрьский номер 1980 года. Как он очутился в Зарайске, понятия не имею, может, даже был куплен с домом в 1994 году. Я иной раз почитываю старые журналы, настраиваю для переводов свой русский. Открыла за обедом этот номер и попала на статью Валерия Дементьева о Блоке. Не могу не привести из нее большую цитату о Блоке — где теперь прочитаешь эту статью:
«...Восприятие Блока как реальной личности и Блока как поэтического образа или как лирического героя было необычайно сложным и противоречивым. Необходимо также подчеркнуть, что даже само понятие "лирический герой", столь необходимое в современной критике и литературоведении, было впервые предложено Ю.Н. Тыняновым в связи с творчеством Блока. Тынянов безусловно признавал, что как человек Блок "оставался загадкой" для широкого круга литераторов в Петрограде, не говоря уже о России. Однако здесь же, как будто противореча самому себе, исследователь заявил: "Но во всей России знают Блока как человека, твердо верят в определенность его образа." Естественен вопрос: откуда это знание? И Тынянов отвечает на него следующим образом: "Блок — это самая большая лирическая тема Блока. Эта тема притягивает, как тема романа, еще новой, не рожденной (или неосознанной) формации"... Вместе с тем, Тынянов предупреждал, что этот лирический образ нельзя упрощать, сводить к какой-то одной "маске". Блок усложнял этот образ темой второго, темой двойника, который мог бы быть паяцем, бродягой, матросом, он мог быть, добавим мы, и коробейником, и древнерусским витязем, и Поэтом, слушающим "музыку революции"... Но — неизменно в реальном плане — он оставался для Тынянова человеком-загадкой. Впервые статья Ю.Н. Тынянова "Блок", вернее, часть большой статьи "Блок и Гейне", была опубликована в 1921 году»2.
Слова Тынянова о Блоке можно в полной мере отнести и к Шекспиру-Поэту. Поставьте вместо «Блока» «Шекспир»: «Шекспир — это самая большая лирическая тема Шекспира. Эта тема притягивает, как тема романа...» и т. д. Именно таким предстает перед нами Шекспир в своих сонетах, в пьесах — он везде лирический герой и неизменно остается загадкой. И только осмыслив реальную жизнь Ратленда, начинаешь понемногу провидеть решение этой загадки. Ну а если вспомнить еще, что брак Блока оставался платоническим, что Любовь Дмитриевна была для Блока воплощением «Прекрасной дамы», отображением «Вечно женственной подруги», что у нее был роман с его другом Андреем Белым, то поражаешься, как много общего — причем общего необычного! — можно найти в жизни замечательных поэтов. Сюжеты меняются, они зависят от поветрий времени и свойств характера, наконец, привычек, созданных преходящей (не вечностной!) моралью и условиями жизни. Но суть остается та же. Сдержанный Блок, ревнивый до безумия Ратленд, до смертельного отчаяния Пушкин — а суть-то одна. И отношение к событиям жизни имеет одинакий конец — понимание, прощение, приятие и ранняя смерть.
Примечания
1. Сонеты 138 и 144 изданы Джаггардом в 1599 году в сборнике «Страстный Пилигрим»
2. Дементьев В. // Москва. 1980. Ноябрь. С. 195.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |