Счетчики






Яндекс.Метрика

7. Мученик любви

У меня есть товарищ, который, с одной стороны, сам, ещё до нашего знакомства, заметил сильнейшее влияние Бруно на Шекспира, с другой же стороны, прочитав рэтлендианскую книгу, неожиданно сделался приверженцем бэконовской версии. (Это заставляет вспомнить историю про одного протестанта, который наслушался речей православного о соборности и — обратился в католичество.) Шекспир был гениальным актёром, считает мой полуединомышленник, коего я решила именовать Новым Бэконианцем, великие произведения создал не он, а вдохновлённый его игрой и личностью философ Фрэнсис Бэкон, который, по всей вероятности, был очень близко знаком с Джордано Бруно... Во второй главе (3) я привела пассаж из биографии философа-публициста; перескажу здесь последнюю фразу этого пассажа. Знакомство с произведениями Бэкона и Шекспира не даст увлечься вымышленной проблемой авторства. Увы, согласно представлениям Е.Ф. Литвиновой, великий бард был равнодушен к науке — в противоположность родоначальнику английского материализма. Я принялась возражать и, надеюсь, много в этом преуспела. Окажется ли достаточно успешной моя попытка показать, сколь несовместны Бэкон, барон Веруламский, и вдохновение, страсть, поэзия? Я предприму её в следующей главе (4). А сейчас задаюсь вопросом. Почему человек, вроде бы способный отличить сокола от ручной пилы, начинает посвящать мысли, время и усилия давно и, на мой взгляд, вполне разоблачённой мороке? Гипотезу о тесном знакомстве Бэкона с Бруно обосновывать нечем. Что же касается ученического отношения к нему, то я склонна считать так. Владетель Верулама подражал гениальному итальянцу в частностях, но об одобрении им Ноланской философии, её духа, не может быть речи. Цитирую биографический очерк (Лт.):

Бэкон только раз мельком упоминает о Бруно, однако трудно допустить, чтобы он не знал человека, о котором одно время говорил весь Лондон. Впрочем, из сочинений Бэкона мы видим, что он не признавал даже великих открытий <...> Галилея. Но, может быть, на него возбуждающе действовало самое отношение Бруно к авторитетам? Во всяком случае, то же отношение мы находим у самого Бэкона...

В елизаветинской Англии было модно критиковать (а в случае с Р. Грином даже поносить) литературных противников, не называя при этом их имён. Так что единственное упоминание — это немало. Признаюсь: я не нашла его. Имени Джордано Бруно нет в указателе к двухтомнику философа-публициста... Не погорячилась ли я, назвав Нового Бэконианца своим полуединомышленником? Ведь в вопросе о шекспировском авторстве у нас не было бы никакого согласия, даже если бы я полагала, что такой вопрос существует. Говоря о единомыслии, я имела в виду взгляд на Честеровский сборник. Мой товарищ, так же как я, не согласен с Н.И. Балашовым, который счёл, что аллегорию «Феникс и Голубя» способна объяснить гипотеза А. Гросарта о казнённом графе Эссексе и скорбящей из-за его смерти английской монархине. Дескать, Фениксом «отчётливо именуется королева (Елизавета I)». Это выводится из шекспировского выражения «the turtle and his queen» — голубь «и его королева». Новый Бэконианец сделал художественный перевод поэмы, где «queen» адекватно передаётся словами «дама сердца». В «Слове в защиту» сказано про «соотнесённость сборника с национальным кризисом тюдоровской Англии» и про сочувствие его участников «к скорби, в которую ввергла Елизавету I казнь любимого». Кризисом назван мятеж бывшего фаворита. Что до сочувствия к скорби, то крайне трудно соотнести его с тем фактом, что накануне экзекуции королева смотрела спектакль слуг лорда-камергера. Это, судя по всему, было ответным ходом в игре, ведь накануне своего выступления сподвижники Эссекса пришли в «Глобус» на заказанное ими представление «Ричарда II». Думаю, жестокое эстетство монархини никоим образом не могло вдохновить на принесение ей стихотворных соболезнований.

Подход с государственных, с политических позиций, когда речь идёт о Шекспире — в том числе о его участии в честеровском сборнике, — не представляется мне плодотворным. Но, кажется, я поставила телегу перед лошадью. Нужно было сперва покритиковать «Игру», а потом уже — её критика. К аргументам И. Гилилова приходится обращаться на всём протяжении моих записок. Некоторые его изобретения анекдотичны, и позже я поговорю о них. Здесь скажу: убедить, что книга-памятник вышла в 1612 или 1613 году, после смерти Рэтлендов, невозможно. Вопросом о датировке профессионально занимался Б.Л. Борухов, и ныне у всех, кого это интересует, осталась единственная возможность — считать «Мученика любви» опубликованным во второй половине 1601 года. Мой парадоксально впавший в бэконианство товарищ убеждён, что «Феникс и Голубь» — это зашифрованное стихотворение, написанное в память о Джордано Бруно. Я уверена: весь Честеровский сборник следует рассматривать как посвящённый гибели великого итальянца. Шекспировское рыхлое, чересчур эмоциональное, псевдовдохновенное стихотворение сочинено специально для мемориальной книги. Если что-то в нём и вызывает вопросы, то не тема и не смысл. Как мог великий Стратфордец — тридцатисемилетний, обладающий вкусом, без пяти минут автор «Гамлета», награждённый юмором высочайшей пробы, — как он мог произвести этот восторженный набор условностей? Не выработав привычки опирать свои мнения на мнения авторитетов, но полагая, что недостаточное знание английского языка не даёт мне права на окончательность высказываний, привожу слова С.А. Венгерова (1904): «Заключается ли тут какая-нибудь философско-политическая аллегория, оплакивается ли чья-нибудь смерть — сказать невозможно. Но во всяком случае эта стихотворная загадка не представляет никакого поэтического интереса». Со вторым утверждением я очень согласна. Возражениям на первое — о невозможности понять, чья смерть подвигла барда на сочинение плача по Голубю, — посвящу немало усилий, и не только в этой главке. В Голубе мы с Новым Бэконианцем видим Джордано Бруно, относительно Феникс наши мнения расходятся. Он полагает, что мифологическая птица — аллегория философской истины, бесконечно дорогой бруновскому сердцу, я же согласна, что в ней отразилась реальная дама. Только время для моих сообщений о ней придёт нескоро. Модный в шекспировские времена образ был одной из любимых аллегорий Бруно. Особенно много, как прозой, так и стихами, говорится про Феникса в диалогах «О героическом энтузиазме». Вот их участники беседуют о рисунке-эмблеме (I, 5):

Чикада.

Что означает здесь эта мошка, которая летает вокруг огня и чуть-чуть не загорается? И что значит изречение: Враг и всё же не враг?

Тансилло.

Не очень трудно понять значение мошки, соблазнённой прелестью сияния, невинной и дружелюбной, которая летит навстречу смертоносному пламени. Потому-то и сказано о действии огня: враг, а из-за страсти мошки — не враг; <...> враг — пламя, из-за жара; не враг — из-за сияния.

А вот стихотворный текст, следующий за разговором про мошку и огонь (Э.):

На гнёт любви я сетовать не стану,
Я без неё отрады не хочу,
Путь бередит она мне в сердце рану, —
О вожделенном я не умолчу.
Идёт ли мгла иль время быть лучу, —
Тебя, мой Феникс, ждать я не устану;
Кому ж дано распутать узел тот,
Которого и смерть не разорвёт?
Для разума, для сердца, для души
Нет наслажденья, жизни и свободы,
Что были б так желанно хороши,
Как те дары судьбы, страстей, природы,
Которые столь щедро за мой труд
Мне муку, тяготу и смерть несут!

Это речи самого героя-мученика; Тансилло, прочитавший сонет, объясняет, что «в рисунке показано сходство Энтузиаста с мошкой, стремящейся к своему светочу»; она, как и он, охотнее исчезла бы в пламени любовного жара, чем лишилась «созерцания красоты этого редкого сияния». Думаю, эта дружелюбная (amica) мошка превратилась в «мирного мотылька» (a moth of peace) у великого барда, вложившего сравнение с ним в уста Дездемоны, которая не пожелала порхать в Венеции, в то время как Отелло будет защищать Кипр. У поэта-философа собеседники использовали два слова; «mosca» и «farfalla» — муха и бабочка. Существительное, выбранное английским бардом, заставило комментатора заметить (С.): «В подлиннике — the moth, что буквально значит "моль", "паразит", однако не в современном значении вредоносного насекомого, а в смысле ничтожной и бесполезной твари». В доступных мне текстах артикль неопределённый; a moth. Дездемона обрекла себя на гибель, устремившись на огонь отелловской страсти, подобно какой-нибудь мошке. Жаль, не той самой, бруновской. «Влюбилась в то, на что смотреть боялась», — говорит чуть выше Брабанцио (и это, мол, стало возможно только из-за адских ухищрений мавра). Дочь приходит позже, но перед тем, как высказаться про мотылька, она отвечает и на это: «Я увидела лицо Отелло в его душе». В общем, она охотнее исчезнет в пламени, чем откажется от созерцания этой редкой души. Мухи-паразиты (flies) тоже упоминаются в трагедии, выше (II, 9) я писала о них. В русском переводе «Рассуждения» стихотворные тексты пронумерованы, и «На гнёт любви» имеет номер 28. Перечитав подряд сорок стихотворений из первой части диалогов, я сделала подсчёт: от силы десять из них не посвящены непосредственно теме любовного мученичества (настаиваю на этой формулировке, потому что любовные мучения — не то же самое). Приведу ещё десять строк из сонета 12 (I, 3; Э.):

Когда летит на пламя мотылёк,
Он о своём конце не помышляет;
Когда олень от жажды изнемог,
Спеша к ручью, он о стреле не знает;
Когда сквозь лес бредёт единорог,
Петли аркана он не примечает;
Я ж в лес, к ручью, в огонь себя стремлю,
Хоть вижу пламя, стрелы и петлю.
Но если мне желанны язвы мук,
Тогда зачем огонь так едок ранам?

Как отмечает Балашов и признаёт Гилилов, передавать слово «martyr» (от которого происходит в частности «мартиролог») русским «жертва» неправильно. Название Честеровского сборника, «Мученик любви», прекрасно подошло бы в качестве второго заглавия для диалогов «О героическом энтузиазме». А сам сборник вполне можно было бы озаглавить «Мученик любви, или Плоды брунолюбия». Конечно, если бы авторы не стремились к пресловутому аллегорическому затенению. Привожу в современном написании шесть первых строк с титульного листа книги-памятника: «Love's Martyr or Rosalins Complaint. Allegorically shadowing the truth of Love, in the constant Fate of the Phoenix and Turtle». Переводя второе заглавие и пояснение к нему, И. Гилилов пишет: «Жалоба Розалинды, аллегорически затеняющая правду о любви и жестокой судьбе Феникс и Голубя». Прилагательным «жестокий» передаётся английское «constant», то есть «постоянный» (либо в смысле «непрерывный», либо — «неизменный, верный»). Не очень ясный абзац на эту тему в «Слове в защиту» я поняла так. Речь идёт о «непрерывном роковом угасании Феникса и Голубя». Вот ряд значений существительного «fate»: судьба, рок, участь, жребий, удел, гибель, смерть. Понятно, что «constant fate» нельзя передавать выражением «жестокая судьба». Но и «непрерывное угасание», пусть даже роковое, не похоже на перевод этих слов. Скорее всего, подзаголовок сообщает про аллегорическое затенение правды о Любви в неизменной участи Феникса и Голубя. Выпишу из книги Бруно сонет (30), ещё более выразительный, чем «На гнёт любви...» Это сравнительное описание вечно повторяющихся судеб Феникса и Энтузиаста (I, 5; Э.):

О Феникс, птица солнца, царь сияний,
Чей возраст равен миру, чей зенит
Над радостной Аравией стоит;
Ты — тот, что был, а я — не тот, что ране.
В огне любви я гибну от страданий,
Тебе же солнце вечно жизнь дарит;
Ты лишь в одном, я в каждом месте гасну;
Зажжён ты Фебом, я ж Амуром властным;
Для долгой жизни дан предел
Тебе обширный, — мой же краток срок,
И что ни шаг, то гибели примета;
Чем был, чем будет дальше мой удел, —
Не знаю я; мой вождь — незрячий рок,
А ты, ты вновь придёшь к истоку света.

На рисунке перед обращением к аравийской птице изображены летящий Феникс и повернувшийся к нему мальчик, охваченный пламенем. Тансилло комментирует стихи об антитезе Энтузиаста (обозначаемого мальчиком) и Феникса в частности так: «Фатальные законы их судеб противоположны», К этому и восходит нестеровское выражение, в котором «constant» — даже не «неизменный», а «неотменяемый». Неумолимый Рок, вот что такое «the constant Fate». У Бруно в числе противоположных законов, формулируемых прозой, есть такой: «Феникс возгорается уверенно, Энтузиаст — сомневаясь в том, увидит ли снова солнце». Вот это я и хотела сопоставить с обращением Ахилла к Гектору: «Взгляни-ка, Гектор, как заходит солнце, / Как ночь ползёт уродливо за ним. / День кончится сейчас, и, знаю я, / С ним, Гектор, жизнь окончится твоя». Не исключено, что образ уродливой ночи, которая ползёт по пятам за садящимся солнцем, призван перекликаться с бруновским стихом «Идёт ли мгла, иль время быть лучу» из 28 сонета... Не могу похвастаться, что мне сразу бросилось в глаза формальное сходство между стихами из «Рассуждения» и стихотворением «Феникс и Голубь»: в начале ряд четверостиший, под конец — трёхстишия. Но теперь, наконец-то увидев это, я стала думать, что бард специально моделировал свою строфику по образцам из бруновских диалогов. Форма шекспировских сонетов английская: три катрена и завершающий куплет. Строфика бруновских сонетов каноническая (два катрена, два терцета), а кроме того, у поэта-философа часто встречаются семнадцатистрочные, так называемые хвостатые, сонеты.

И последнее в этой главке. Я не сомневалась, что мы с Новым Бэконианцем не первые догадались, чьей памяти посвящён Честеровский сборник. Ниже (IV, 6) пойдёт речь о намёках из «Белого доминиканца». Майринк, судя по всему, понимал, кто стоит за Голубем. Но в романе, как и положено, нет реальных имён. Другое дело — научный текст. Хотелось бы мне сейчас сделать эффектное заявление: «Ия нашла такой текст». Но его нашёл Борис Борухов. Точнее, сообщил мне о его существовании. В 1981 году профессор Эриксен (Roy T. Eriksen) из Норвегии опубликовал статью с длинным названием — «Un certo amoroso martire»: Shakespeare's «The Phoenix and the Turtle» and Giordano Bruno's «De gli eroici furori». Перевода требует только первое закавыченное выражение — цитата из диалогов «О героическом энтузиазме» (I, 4). В русском варианте Тансилло, комментируя сонет под номером 20, говорит про боль «некоего любовного мучения». Между тем «martire» — это мученик. Мука, мучение, мученичество — martirio. Я поняла так, что душа Энтузиаста сравнивается с неким (своего рода) мучеником любви. По-английски это и есть «love's martyr». Вопроса о том, откуда взялось заглавие нестеровского сборника, оказывается, уже нет, он закрыт больше четверти века назад, закрыт Р. Эриксеном, о работе которого я ещё буду писать в следующих главах.