Разделы
2. Ноланский антисемитизм и баранья песнь
Джордано Бруно позволял себе экстремистские словесные выходки; про одну из них — «женоненавистническую», с упоминанием ядовитого гриба, рассказано во второй главе: восклицание Отелло о чарующе прекрасном сорняке сопоставлено со словами о недобродетельных женщинах. Они так же вправе существовать, как «волчий корень или змея, скрывающая рядом голову». Ну, и как тот гриб. Ноланца нередко заносило, и он с готовностью заносился. Уже две тысячи лет существует надёжный способ проверить степень и качество терпимости, которой наделён тот или иной европейский человек. Надо попросить его высказаться по так называемому еврейскому вопросу. Высказывания Бруно на эту тему содержатся в «Изгнании». В конце XIX века Ю.М. Антоновский называл эту книгу «Изгнанием торжествующего животного» и сообщал, что одна из её характерных особенностей — резко выраженный антисемитизм. Но
здесь же можно видеть, что ненависть знаменитого итальянца к евреям вытекала не из каких-либо расовых чувств или низменных мотивов, отрицающих за евреями человеческие права на существование, не из-за опасения иметь в них конкурентов в борьбе за личные интересы и делишки. Напротив, источником её был благороднейший элемент в характере Бруно.
По мнению поэта-философа, евреи «привили европейским народам нетерпимость и другие дурные стороны своего характера и своё ограниченное миросозерцание». (Вот ведь селекционеры! Держали за руки и за ноги и прививали, рассчитывая вывести сперва Кальвина и ему подобных, а потом и Гитлера.) Привожу обмен репликами, из которого Антоновский мог сделать свой вывод (ИТЗ, II, 3):
Меркурий.
Но позволительно сомневаться в том, что иногда достаточно сильного голода и жадности волка, чтобы овцы стали виноваты. И противозаконно, если не отыщется отца, наказывать ягнят и их мать.
София.
Это правда. Нигде нет такого суда, разве что у диких варваров; и думаю, что такой суд прежде всего был введён у иудеев, так как это народ такой чумной, прокажённый и вообще вредный, заслуживающий скорее быть изничтоженным, чем рождённым.
В примечаниях цитируется стих из Исхода (20, 5): «Я Господь Бог твой, Бог-ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвёртого роду». Выходит, Ноланец, руководствуясь весьма возвышенным мотивом, всё-таки отрицал права евреев на существование — взял и устами самой Мудрости объявил, что несправедливость принятого избранным народом Закона следовало бы уничтожить вместе с народом. Вряд ли его оправдывает тот факт, что никакие подвиги и достижения человеческого разума не могут повести к изменениям в Законе. (Или тогда не могли.) Бруновское нетерпимое высказывание в пользу терпимости напоминает мне об одном заголовке времён советской перестройки. Брошюра, толковавшая о порочности командного метода и недопустимости административного окрика, была озаглавлена таким окриком: «Не сметь командовать!» Наверняка это позабавило бы великого барда. А как отнёсся бы к подобной простоте поэт-философ? Не могу угадать. Но могу сообщить, какой смысл я вкладываю в обозначение «поэт-философ». Принято называть так Лукреция. Родившийся философом, древний римлянин сравнивал своё учение с полынным лекарством, а в своих гекзаметрах видел приправу из сладостного мёда поэзии. То. что он называет поэзией, подчинено философии, ради которой он и взялся за перо. Его дидактические стихи иногда цитирует Ноланец, который был, наоборот, по натуре поэтом, а по амбициям — философом. Возможно ли при таком раскладе быть внутренне гармоничным? Сомневаюсь. У Марины Цветаевой есть цикл из трёх стихотворений под названием «Поэт». Вот начало первого из них: «Поэт — издалека заводит речь. / Поэта — далеко заводит речь». А в середине имеются такие строки: «Он тот, кто смешивает карты, / Обманывает вес и счёт, / Он тот, кто спрашивает с парты, / Кто Канта на́голову бьёт...» Третье стихотворение заканчивается вопросом, содержащим самохарактеристику:
Что́ же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший — сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью
В мире мер?!
Такие речи хорошо подходят и для характеристики Джордано Бруно. Йейтс отмечает, что одна из его идей — «то, что поэзия, живопись и философия едины», и цитирует латинский трактат «Изъяснение тридцати печатей», вошедший в сборник 1583 года — первую из книг, изданных в Лондоне. Философы, пишет Ноланец, «суть в каком-то смысле художники и поэты; поэты суть художники и философы; художники суть философы и поэты». Так что «истинные поэты, истинные художники и истинные философы избирают друг друга и восхищаются друг другом». Похоже, Цветаева не избрала философа Иммануила Канта, однако мне представляется, что Бруно одобрил бы её стихи о поэте. Я уже говорила и ещё не раз буду говорить о том, что одно из ключевых понятий для него — furor. В переводе с латыни — это исступление, неистовство, сильнейший восторг. Тимур Кибиров назвал Цветаеву «неистовой Мариной». Я пишу не стихи и всё же позволю себе иногда пользоваться наименованием «неистовый Джордано». Постараюсь показать, как соотносится с высказываниями неистового Джордано пьеса Шекспира «Венецианский купец». Вот второе заявление о евреях, сделанное, согласно рассказу Софии, устами отца богов Юпитера. Он говорит о добродетели по имени Верность: хочу, мол, чтоб (III, 2) «дана была она с условием обоюдной верности». Ведь «позволять себе вступать в договор иногда и с некоторыми людьми исключительно для собственного удобства и случая обмануть» — это «закон не гражданственного и героического грека и римлянина, а какого-нибудь зверского и варварского иудея и сарацина». Думаю, эти слова сильно повлияли на автора пьесы о договоре между Шейлоком и Антонио. В конце XIX века Г. Брандес в очередной раз высказал предположение, что во время чумы 1592—1593 годов Шекспир путешествовал по Италии (биографы начали предполагать это с 1838 года). Бард «не мог изучать в самой Англии еврейские типы», евреи были изгнаны из страны в 1290 году, «и лишь некоторые получили при Кромвеле позволение вернуться». В Венеции же находилось около 1100 евреев, если не верить словам одного английского путешественника, насчитавшего 5 или 6 тысяч. Впрочем, до Венеции Шекспир, скорее всего, не добрался: говоря об этом необыкновенном городе, он «никогда не упоминает о гондолах, а заставляет героев прогуливаться по улицам». На самом деле в первой же сцене трагедии «Отелло» Родриго спрашивает у сиятельного сенатора, разрешил ли он, чтобы его дочь (В.): «Прекрасная в глухую эту полночь / Отправилась без всякой стражи, кроме / Наёмного мерзавца-гондольера, / В сластолюбивые объятья мавра?» Вряд ли Дездемона наняла гондольера, чтобы он проводил её пешком по улице. В «Венецианском купце» говорят, что в гондоле видели Джессику, сбежавшую с христианином. Эти пьесы игрались на сцене, а не в бассейне, отсюда прогулки по улицам.
Что следует понимать под «еврейскими типами», которые путешественник мог бы изучать в Италии? Автор, знакомый хотя бы с одним иудеем, не вложит в уста персонажа-иудея такие слова (II, 5): «Я, Джессика, сегодня зван на ужин. / Возьми ключи. — Но стоит ли идти? / Зовёт не дружба — лесть. Но я пойду, / Из ненависти буду есть: пусть платит / Мот-христианин». Фантастика! Есть из трефной посуды трефную стряпню, запивая чудовищно трефным вином. Чтобы понять, до какой степени это немыслимо, достаточно самого поверхностного знания. И у Шекспира оно было. В первом акте (3) Шейлок категорически отказывается обедать с Бассанио: «Да? Чтобы свинину нюхать?.. Я буду покупать у вас, продавать вам, ходить с вами, говорить с вами и прочее, но не стану с вами ни есть, ни пить, ни молиться». После такого заявления попытка объяснить ненавистью решение пойти на ужин выглядит наивной. Скорее всего, несообразность появилась при поздней доработке пьесы. Резкий отказ от христианского обеда — вставка, сделанная благодаря критике, скажем, Бена Джонсона, посмотревшего спектакль. А готовность разделить христианскую трапезу — часть фабулы. Как могла бы дочь сбежать с деньгами и драгоценностями, если бы отец не ушёл, вручив ей ключи? Драматург видел неувязку, но должен был привести к удаче заговор (о котором прямо, без обычной путаницы говорит Ланчелот). Перенаправить жертву заговора, Шейлока, в гости к единоверцу было невозможно... Теперь надо сообщить о еврее, жившем не просто в Англии, а видимо во дворце. Это был выходец из Португалии — христианин по имени Родриго Лопес, личный врач королевы. Его обвинили в шпионаже в пользу Испании и в намерении отравить Елизавету. Материалы для суда были подобраны (или подогнаны) графом Эссексом, который считал, что ему есть за что мстить Лопесу. Несчастного казнили одновременно с двумя португальцами, которые давали показания против него.
Процесс лейб-медика, писал А. Аникст, «послужил поводом для разнузданной антисемитской кампании», парадоксальной в стране, изгнавшей всех иудеев. Труппа лорда-адмирала вспомнила о трагедии Марло «Мальтийский жид»; и, может быть, не последнюю роль сыграло то, что «лорд-адмирал был в составе суда, приговорившего Лопеса к смерти». В мае 1594 года «Мальтийский еврей» был восстановлен на сцене театра «Роза». Его показывали каждую неделю, «в том числе чуть ли не в тот же день, когда казнили Лопеса». Шекспир, который «уже не раз следовал по стопам Марло, решил снова вступить в состязание с самым сильным своим предшественником». И написал «Венецианского купца». Нельзя не возразить. Португальцев повесили 7 июня 1594 года по приговору, вынесенному в феврале. Марло погиб 30 мая 1593; Эссекс затеял свою интригу после этого. Соревноваться с умершим — пустая затея. А Шекспир был человеком дельным и деловым. Мне представляется, что текст «Венецианского купца» стал одним из этапов работы великого англичанина над книгами великого итальянца. Намёк на одну из них сделан устами Ланчелота: реплика про заговор и маскарад продолжается болтовнёй, содержащей абсолютно неуместное упоминание Пепельной среды. Именно в такую среду происходил ужин, описанный в «Пире на пепле». Наверное толчком к созданию шекспировской пьесы была история с придворным врачом — она подтолкнула Шекспира к размышлениям на иудейскую тему. Однако странная комедия — не экстренный отклик на событие, а отчёт о проделанной работе ума — работе, продолжавшейся несколько лет. Самые ранние упоминания персонажа из «Венецианского купца» обнаружены в двух частных письмах — от 27 октября и 10 ноября 1596 года. Но было бы опрометчиво уверять из-за этого, что пьеса закончена ранней осенью 1596 года. Чтобы сочинить содержащиеся в письмах шутки про святого Гоббо, человеку со средним интеллектом совсем необязательно прямо перед этим смотреть спектакль, где действуют нелепый Ланчелот и его отец — немощный старый Гоббо.
Не удержусь от указания на ошибки, допущенные в послесловии к пьесе. Письма якобы адресованы (С.) «Роберту Сесилю, лорду Берли», и в них «Френсис Девисон насмешливо называет общего их врага Эссекса "святым Гоббо", что предполагает знакомство с "Венецианским купцом", вероятно, незадолго перед тем представленным». Лорд Берли был тёзкой великого барда, а не графа Эссекса. Сын Уильяма Сесила Роберт не унаследовал его лордства и при Елизавете оставался просто Сесилом. В 1605 году Яков сделал его графом Солсбери. Далее. Фрэнсис Дэвисон писал не Сесилу, а своему отцу Уильяму Дэвисону, сравнивал же — со стариком Гоббо (или с клоуном Ланчелотом?) — как раз Р. Сесила, только что назначенного королевой на пост, которого Эссекс добивался для Уильяма Дэвисона; граф был общим другом, а не врагом Фрэнсиса и его отца (АЭ). Во многих статьях Американской энциклопедии я встречала предположения либо утверждения, что Шекспир был на стороне молодого фаворита. Из этого должно следовать, что бард считал правой эссексовскую «партию войны» (с Испанией). Роберт Сесил принадлежал к «партии мира». Мне представляется, что воинственность, бдительность и рыцарственность графа казались Шекспиру довольно карикатурными. Поделюсь догадкой. В начале пьесы Ланчелот, типичный шекспировский обалдуй, служит у Шейлока. Во втором акте (2) он просится в услужение к Бассанио, тот принимает его и велит выдать новому слуге ливрею более гвардейскую (more guarded), чем у других. Значения глагола «guard» — охранять, защищать, стоять на страже. Эссекс выдавал свою месть Лопесу за доблестную охрану государственных секретов и заботу о безопасности королевы. Может быть, Шекспир сообщает устами персонажа о своём ироническом отношении к пафосу, столь характерному для молодого фаворита?
Летом 1598 года пьеса была зарегистрирована в Гильдии печатников, однако опубликована она только в 1600. Вот как начинается заголовок очень хорошего кварто: «Превосходнейшая история о венецианском купце. С чрезвычайной жестокостью еврея Шейлока по отношению к сказанному купцу, у которого он хотел вырезать ровно фунт мяса...» Далее говорится ещё о Порции и трёх ларцах, о неоднократном исполнении пьесы и о том, что её автор — Уильям Шекспир. По-видимому, в 1598 году предполагалось издать много раз игранный вариант. Драматург, прежде чем отдать комедию печатнику, стал просматривать её, а в результате дополнил, переработал и чуть не превратил в трагедию. Отсюда — и двухлетний разрыв между регистрацией и выходом книги, и (С.) «значительная зрелость языка и версификации», называемая в качестве второй причины для датировки «Венецианского купца» самое раннее осенью 1596 года. По моей версии в 1596 зрелость была ещё не очень значительной и текст пьесы, представленной в «Театре», соотносился стек-стом, напечатанным на второй год после постройки «Глобуса», как черновик и окончательный вариант. Источником для основного сюжета Шекспиру послужила популярная история, изложенная, в частности, в новелле из сборника Il Pecorone, составленного (около 1378) Джованни Фьорентино. Переводы этого заголовка с итальянского языка такие: «Баран» (ШЭ), «Овечья голова» (С.) и The Simpleton — «Простак». Нейтральное итальянское обозначение барана — montone, овцы — pecora; слово «pecorone» ругательное. Велика вероятность, что оно сыграло в рождении замысла не меньшую роль, чем сюжет новеллы. Напоминаю о ягнятах, фигурирующих в «Изгнании», в беседе о волке и овцах. София открыла тему, сказав, что «овцы, у которых волк управителем, наказываются тем, что он их съедает», это, мол, естественно. И делается переход — от бараньих грехов, за которые могут ответить ягнята, к жестокому иудейскому Закону. Всё это: овцы, ягнята и закон, пускай всего лишь закон республики, — присутствует в диалогах «Венецианского купца». И новелла-источник могла быть выбрана прежде всего благодаря названию.
Итак. Слуги лорда-камергера захотели откликнуться спектаклем на интересовавший публику судебный процесс придворного медика. Драматург труппы стал думать про Лопеса, фамилия которого восходит к латинскому «lupus» — волк, и вспомнил сперва о недавно прочитанном отрывке из бруновских диалогов, потом — о новелле из фьорентиновского сборника. Вот и фабула для еврейской пьесы: ростовщик настаивает на выполнении зверского условия, записанного в договоре, который он заключал в надежде отомстить купцу. Шейлок демонстративно радел об исполнении республиканских законов. А в изданном (1594) отчёте о расследовании дела доктора Лопеса якобы готовившееся им убийство названо варварским. С одной стороны это — как в тексте Бруно, противопоставляющего верных слову греков и римлян варварским иудеям. Но есть другая сторона, как и другие варианты истории, рассказанной в «Баране»; я слышала, что, согласно некоторым из них, кусок мяса требовал во исполнение договора христианин. В английском событии главную роль играла политика, а не религия: фаворит использовал закон и суд, чтобы отомстить своему личному врагу, и при этом делал вид, что заботится о безопасности монархини. Оба: реальный английский христианин Эссекс и литературный венецианский иудей Шейлок — желали убить. Но, разумеется, не варварски, а во исполнение договора. Оставлю в стороне вопрос о договоре с Богом, коему каждый из них обещал не убивать, и выскажу своё отношение к их мыслям и делам. Истративший всё своё терпение Шейлок, собиравшийся цивилизованно добиться решения суда и затем лично уничтожить врага, определённо заслуживает уважения. Рыцарственный граф (не раз приглашавший к поединку тех, кого считал ровней себе), даже если Лопес нарушил какую-нибудь договорённость с ним, не представляется мне заслуживающим снисхождения. В отличие от Шейлока, он не вёл себя в судебной истории честно и мужественно, и его личного врага уничтожило государство.
Теперь — сопоставительная работа. Бассанио узнаёт, что поручившийся за него друг разорён, что просрочен вексель и кредитор имеет право вырезать фунт мяса из любой части тела своего должника. И в этой же сцене (III, 2) упоминаются варварийские страны (Barbary) и сарацинский город Триполи — вместе с Мексикой, Англией, Лиссабоном, Индией. Из всех этих мест не вернулись корабли Антонио. Персонажи высказываются о самых серьёзных намерениях Шейлока, дочь которого подтверждает: он не продал бы возможность уничтожить ответчика за сумму, превышающую долг хоть в двадцать раз. После этого Бассанио говорит Порции, что в его друге древнеримская честь проявилась заметней, чем в любом, кто родился в Италии. Не стоит сомневаться, что и древние римляне, и варвары — это сигнальные звонки... Англичане, рассуждает Брандес, не знали евреев: «ни их добродетелей, ни их пороков». И поэтому «всякий предрассудок относительно их мог беспрепятственно зарождаться и крепнуть». Я же считаю так: бард проиллюстрировал не столько британские предрассудки, сколько речи, содержащиеся в «Изгнании». С какой целью он заставляет болтуна Грациано называть Джессику язычницей и неверной: «gentile» во втором акте и «infidel» — в третьем? Может быть, чтобы напомнить о сделанном Бруно сближении варварского иудея и сарацина? Положим, упоминание Лиссабона потребовалось потому, что Лопес приехал из Португалии. А Мексика? Просто дань моде или ещё и намёк на ведущиеся в «Изгнании» разговоры о летописях индейцев (антиподов)? По-моему, «Венецианский купец» — вполне постмодернистская пьеса. Андрей Битов говорил в газетном интервью, что «Евгений Онегин» — это «роман, где автор всё время меняется, и потому-то это и есть первый постмодернистский роман»; в Америке читают лекции на темы «Россия — родина постмодернизма», «Пушкин — первый постмодернист»... Вадим Руднев в «Словаре культуры XX века» написал о постмодернизме так: «Наиболее распространена точка зрения, что он возник <...> в конце 1930-х гг.», а первым постмодернистским произведением стал роман Джойса «Поминки по Финнегану». Однако «существует подозрение, что постмодернизм появился гораздо раньше, одновременно с модернизмом».
Я подозреваю, что европейский литературный постмодернизм появился одновременно с обычаем публиковать литературные произведения. А разговоры на эту тему начались лишь в XX веке только потому, что было упразднено классическое образование. Людям, регулярно читающим, к примеру, Овидия, Вергилия и Горация, не придёт в голову, что постмодернизм — это что-то новенькое. Конечно, сам термин не мог родиться раньше термина «модернизм», однако ироничные греческие и римские плюралисты, отдавая законченные свитки переписчикам, могли, как и современные сочинители, думать: эх, ничего-то нового сказать нельзя, всё-то уже сказано до нас, в мифах. Средневековые авторы, как я понимаю, считали, что всё сказано отцами церкви. Отцы плясали от Писания и Предания, приспосабливая к ним Аристотеля и Платона. Возрожденцы с большим удовольствием отсылали к любым известным авторам и к авторам, которых выдумывали сами; пример последнего — Шекспиров Квинапал. Надо полагать, были свои постмодернисты и среди просвещенцев. Вот ещё одно утверждение из рудневского «Словаря»: в постмодернизме «господствует всеобщее смешение и насмешливость над всем». Один из его главных принципов — «культурная опосредованность» (кавычки автора), «или, если говорить кратко, цитата. "Мы живём в эпоху, когда все слова уже сказаны", — как-то обронил С.С. Аверинцев...» Оброню-ка я ответ на эту фразу. Других эпох не бывает. Ловко намекать на тексты предшественников и современников — замечательная возможность. Быть плюралистом — правильное решение. Иронизировать... А что ещё остаётся культуролюбивому смертному? Мой муж в ответ на расспросы, может ли он что-либо добавить к характеристикам из «Словаря», сказал: у постмодерниста отсутствует темперамент. Я спросила: а как же «Имя розы»? Но можно было спросить: а как же Бруно, Марло и Шекспир? Думаю, у постмодернистов может присутствовать всё что угодно. По существу, «Что угодно» — это их основной принцип. Именно так переводят второе заглавие «Двенадцатой ночи» — What You Will.
В третьем акте «Венецианского купца» (5) Джессика и Ланчелот входят, продолжая беседу. И перво-наперво clown произносит: «Да, правильно; поскольку, видите ли, грехи отца падают на детей; поэтому, уверяю вас, я боюсь за вас». Путаясь в словах, он призывает дочь Шейлока, ставшую христианкой и женой Лоренцо, радоваться в связи с его убеждённостью, что она обречена (проклята, осуждена), и пытается подбодрить её — столь же нелепым образом: «Правда, есть ещё одна надежда, которая могла бы вам помочь... Да и та вроде как незаконнорождённая надежда». Джессика просит объяснить, и clown говорит: «А вот: вы отчасти можете надеяться, что не ваш отец произвёл вас на свет и что вы не дочь жида». Но тогда, откликается она, меня настигнут грехи моей матери. Они говорят о том же, о чём говорили Меркурий и София. Но — вот существенная разница! — Бруно вкладывает речи о наказании за вину отцов в уста Мудрости, у Шекспира же их произносит дурак. Ноланец знал, что ему не совладать с иудейским Законом. И всё же заставил Софию гневно осудить его. А между тем в «Изгнании» (II, 3) Юпитер цитирует сказанное «каким-то» мудрецом: «Не твори суд, если не можешь доблестью и силой разрушить махину несправедливости». Похоже, что мудрец выдуман — автор сформулировал собственную мысль. А последовать ей не сумел: суд Софии над судом иудеев творится в этом же диалоге, страниц через двадцать... Считал ли Шекспир, что смех действеннее, чем гнев? Или просто видел в шутке последнее прибежище? Как бы то ни было, его персонажи не предлагают уничтожить болезнь вместе с больным... Теперь — о характерном для постмодернизма смешении. При первом же чтении «Игры» я сочла некорректным такое утверждение Рэтлендианца:
И ещё: он различает — и хочет, чтобы мы различали тоже, — Добро и Зло. Хотя рука его беспристрастно — но не равнодушно! — лепит живые <...> образы, а не метафизические абстракции, Шекспир не оставляет сомнения, на чьей стороне его симпатии, какие герои владеют его сердцем: Корделия или Гонерилья, Эдгар или Эдмонд, король Клавдий или принц Гамлет, ростовщик Шейлок или его жертвы.
Пожалуй, в первых трёх случаях и в самом деле не оставляет. Но в случае с Шейлоком жертва — как раз он. Когда Генрих Гейне, автор статьи «Девушки и женщины Шекспира», смотрел в Лондоне «Венецианского купца», в ложе позади него находилась «красивая бледная британка». В конце четвёртого акта она горько расплакалась и несколько раз эмоционально повторила, что к этому бедному человеку несправедливы. Не сомневаюсь: великий английский бард одобрил бы такую реакцию. Что касается немецкого поэта, он навсегда запомнил «огромные чёрные глаза, проливавшие слёзы о Шейлоке» (в исполнении Эдмунда Кина?). С тех пор Гейне стал относить пьесу о венецианском ростовщике «в разряд трагедий». Я буду называть её комедией-трагедией. Надо отметить, что об овцах и баранах (ewes, rams) в ней вспоминают чаще, чем об иудейских установлениях. Во время суда (IV, 1) Антонио произносит небольшой монолог, и в нём есть строчки: «Скорей у волка спросишь, почему / Овцу заставил плакать о ягнёнке». Что это, как не демонстративная отсылка к разговору о ягнятах, ведущемуся в «Изгнании»? Немного позже купец называет себя паршивой овцой в стаде. Использовано существительное «wether»; в Словаре оно сопровождается пометой с.х. и переводится как «кастрированный баран». А в начале комедии-трагедии Шейлок напоминает о хитрости Иакова, придумавшего, как сделать, чтобы чёрные овцы давали пёстрый приплод. Собравшись писать еврейскую пьесу, бард перечитал некоторые ветхозаветные книги. О наказании детей за вину отцов сказано в 20 главе «Исхода», о лавановых овцах — в 30 главе «Бытия». В главах 10 и 11 «Бытия» упоминаются Фувал, в пьесе Tubal, и Иска, она же Есха — Jessica (С.).
Узнав о том, что обворовавшая его дочь отдала кольцо за обезьяну, Шейлок призывает на Джессику проклятье и говорит, что в кольце была бирюза, полученная им от Лии ещё до женитьбы, и что он не променял бы её на обезьяний питомник. Вряд ли стоит сомневаться в том, что Шекспир хотел показать: у его персонажа есть сходство с библейским патриархом Иаковом. В Джессике при желании можно разглядеть черты Рахили, которая украла у отца фигурки идолов... Шейлок уважительно говорит о Ревекке, обманувшей практически незрячего Исаака, и одобряет ловкую выдумку, принесшую Иакову богатство. Могли договор с Лаваном — что весь пёстрый скот переходит к любимому сыну Ревекки — представляться великому барду придуманным «исключительно для собственного удобства и случая обмануть» дядю-дважды-тестя? Не об этом ли конкретном договоре вспоминал Ноланец, когда писал про «варварского иудея»? Не думаю, что он сильно переживал из-за современных ему евреев; ясно, что речь идёт про библейских «варваров»: пастухов, кочевников. В сущности, первые «держатели» знаменитого благословения: Авраам, его сын Исаак и внук Иаков — ещё не могли зваться иудеями, потому что Иуда — имя того из сыновей Иакова и Лии, который унаследовал метафизическую драгоценность. Похоже, поэт-философ не считал необходимым вникать в подобные тонкости и причислил к варварским иудеям даже брата Ревекки — Лавана, который учинил действительно мерзкий обман, отправив в брачный шатёр племянника Лию вместо её младшей сестры. Ведь согласно договору Иаков семь лет работал на будущего тестя за право жениться на Рахили. Не исключено, что именно острым сочувствием к нему, служившему потом ещё семь лет, продиктована реплика Саулина: «Нет оскорбления бесчеловечнее, <...> как оскорбление, наносимое одним человеком другому, если тот ему верил, а он обманул его доверие». В «Изгнании» это говорится после Юпитеровых слов о верности договору. Отмечу: Шейлок, предложивший варварское условие, когда настаивал на его исполнении, был жесток, но ничуть не коварен... Теперь нужно пересказать и выписать кое-что из работы Э. Гарэна «Гражданская жизнь». В первой половине XV века Поджо Браччолини написал диалог «О жадности» (напечатанный в собрании его трудов в 1538, за 10 лет до рождения Джордано Бруно). Один из собеседников в этом диалоге ругает поповское лицемерие и
показывает, что жажда денег естественна и, более того, полезна для гражданского общества. Если всех людей, независимо от их пола, возраста, общественного положения и национальности, притягивает золото, то никто не может назвать корыстолюбие противоестественным.
Автор диалога, как впоследствии Ноланец, считает монахов паразитами и лживыми лицедеями; страницы, ускользнувшие «от внимания Макса Вебера и его критиков, <...> проникнуты на удивление современным одобрительным отношением к деньгам, даже можно сказать — к капиталу». Вот цитата из диалога: «Деньги — это нужнейший нерв государства, а корыстолюбцы должны считаться его фундаментом и опорой». Дальше текст Гарэна:
Труд, которому Джордано Бруно посвятит вдохновенный гимн, — отнюдь не проклятие, а благословение; он служит человечеству для завоевания и освоения мира. Богатство же — чуть ли не ощутимый знак божественного расположения. Ещё у Салютати бог с одобрением взирает на тучные стада и обильное имущество Иакова.
То, что названо гимном Труду, содержится тоже в «Изгнании». Ясно, писал Георг Брандес, что автор «Венецианского купца», рисуя «различное отношение людей к понятиям нажива, имущество, капитал, богатство и т. д., приступал к решению этих вопросов с живым, личным интересом». Не исключено, что он прав. Однако я всё больше и больше убеждаюсь: в очень многих случаях Шекспир шёл от литературы к жизни, а не наоборот. Велика вероятность, что первоначальный вариант пьесы о венецианском ростовщике создан в 1595 году. Автор сделался откупщиком через десять лет. Очевидно, понятие великого барда о правильном экономическом поведении составилось не без влияния итальянцев. Лодовико Ариосто, к чьей комедии «Подменённые» восходит одна из сюжетных линий в «Укрощении строптивой», вполне мог осуществить литературное посредничество между флорентинцами, о которых пишет Гарэн, и англичанами, творившими на два века позже. Английский перевод «Подменённых» вышел в 1573 году... Надо отметить, что библейский Иаков приложил старание, чтобы выдать себя за Исава, которому отец готовился передать благословение. А до этого обмана сильно уставший брат согласился продать хитрому Иакову первородство — всего-навсего за вовремя подоспевшее кушанье из чечевицы. Первородство и благословение представляются не менее предметными, чем котелок с похлёбкой. Иначе как можно было бы купить одно и украсть другое? Иаков поступил с божьей благодатью примерно как со шкатулкой, в которой хранилась огромная ценность: вынес её из отцовского шатра, спрятав под праздничными одеждами Исава. Вообразив эту шкатулку, я наконец как следует заинтересовалась историей с тремя ларцами. Вот фрагмент из разговора Порции со служанкой (BK; I, 2):
Порция.
Бедная я! «Выбрать!» Я не смею ни выбрать того, кого хочу, ни отказать тому, кто мне не нравится: воля живой дочери порабощена волей умершего отца! Не жестоко ли, Нерисса, что я не могу ни выбрать, ни отвергнуть?
Нерисса.
Ваш отец был всегда добродетельным человеком, а к людям чистым душою в предсмертные минуты иногда приходит благое прозрение: раз он придумал эту лотерею — три ларца, золотой, серебряный и свинцовый, и тот, кто угадает его мысль, получит вас, — так поверьте, угадает, наверно, тот, кто по-настоящему любит.
Для меня важен точный смысл слов, переданных сочетанием «кто угадает его мысль»: who chooses his meaning. Кто выберет по его замыслу? Похоже, что в правильном ларце находится благословение добродетельного отца Порции. Принц Марокканский, приступая к выбору, надеется на руководство некоего бога — some god. Можно видеть в этом только шутливый намёк на жертвенник неведомому богу, а можно — ещё и настойчивое подчёркивание того, что перед нами язычник. Принц Арагонский — образованный европеец — призывает на помощь Фортуну. Оба проигрывают, к радости госпожи и её подруги-служанки. Нерисса, после того как ушёл испанец, произносит пословицу: «Всё от судьбы — жениться ль, удавиться ль» (судьба — destiny). Позже (II, 2) про ещё одну пословицу вспоминает Ланчелот. В примечаниях сказано, что она звучит так: божья благодать лучше богатства. Оба изречения имеют кальвинистский привкус и, наверное, были популярны у пуритан. Раз уж я снова вспомнила о Ланчелоте, потолкую про его разговор со старым Гоббо. Clown встречается со своим практически ослепшим отцом на улице и решает сыграть с ним какую-нибудь шутку. Гоббо спрашивает, как пройти к синьору жиду, Ланчелот болтает всякую чушь (в частности, о Роке и Судьбах), потом признаётся, что он — сын старика, просит того о благословении и становится на колени. Вот примечание к этому месту: «По старинной актёрской традиции, быть может, воспроизводящей замысел Шекспира, старый Гоббо <...> ощупывает затылок Ланчелота и не допускает мысли, что у его сына могла вырасти такая густая борода». Можно не сомневаться: замысел у Шекспира был. И восходит он к эпизоду из «Бытия». Готовясь украсть у сильно волосатого брата самое ценное, Иаков сказал матери, которую во всём слушался (27; 11, 12): «Исав, брат мой, человек косматый, а я человек гладкий. / Может статься, ощупает меня отец мой; и я буду в глазах его обманщиком, и наведу на себя проклятие, а не благословение». Ревекка нарядила младшего сына в богатые одежды старшего, а «руки его и гладкую шею его обложила кожею козлят». Практически слепой Исаак действительно пожелал ощупать его. Поскольку Ланчелот не был обложен козлиным мехом, актёрам приходится ощупывать его шевелюру. И почти слепым старый Гоббо сделан исключительно ради этой реминисценции. Clown признаётся, что он не такой уж волосатый, объявляет, что решил уйти от жида к синьору Бассанио, и восклицает: «Какие он, говорят, замечательные ливреи своим слугам заказывает!» Это напоминает о праздничных одеждах Исава и подготавливает к словам Бассанио про особенно «гвардейскую» ливрею.
Наверняка бард много размышлял над вопросом о сходстве (или несходстве) иудейского благословения с кальвинистским предопределением. В реалистической пьесе венецианский купец должен бы быть католиком. У Шекспира патриций, чуждый поэзии, больше похож на пуританина. Со мной не согласился бы М. Морозов, который писал: «В образе Шейлока, набожно читающего Библию и одновременно складывающего в мешок червонцы, Шекспир изобразил некоторые характерные черты ростовщика-пуританина». Как убедительно показал Э. Гарэн, любовь к деньгам прекрасно могла произрастать и на католической почве. Ещё важней другое. Шейлок читает Библию не ханжески, а, как и положено иудею, творчески. Говорит он как человек с воображением и сильней всего восхищается инициативой. Изобретательная и решительная Ревекка отважилась бороться за благословение для действительно избранного богом Иакова (а не назначенного обстоятельствами Исава). Спустя много лет её сын (BK; I, 3)
условился с Лаваном,
Что всех ягняток пёстрых он получит.
Когда же овцы, полные желанья,
Осеннею порой пошли к баранам
И дело зарожденья началось
Меж этой пышношёрстною породой, —
Хитрец узором ветки обдирал
И в самый миг зачатия их ставил
Он перед зачинающею маткой;
Зачавши так, приплод они несли
Сплошь пёстрый; всё Иакову досталось.
Вот путь к наживе, — он благословен...
Благословен барыш, коль не украден!
В предпоследнем стихе говорится, что благословен был Иаков (and he was blest), а не способ, каким он нажил богатство. Выслушав неуместный в деловых переговорах рассказ Шейлока, Антонио объявляет, что патриарх получил множество пёстрых ягнят вовсе не благодаря своей хитрости: «Иакову помог счастливый случай; / Совсем не от него исход зависел: / Он небом был задуман и свершён». Иными словами, всё предопределено и можно было не класть узорчатые прутья перед глазами зачинающих овец... Режиссёр, желающий ставить эту драму как психологическую, может объяснить неожиданный спор о благословении и предопределении попыткой ростовщика выиграть время, чтобы решить: хочет ли он заключить сделку, и если да, то какое предложить условие. Шейлок сам говорит, что ему нужно сообразить, обдумать обстоятельства — bethink me. Другой вариант — показать, что он затягивает беседу, чтобы набраться решимости и сказать речь об оскорблениях, то и дело получаемых им от купца. В любом случае автор понимает, как неуместно отступление о библейских овцах в столь простом и конкретном разговоре. Поэтому, кроме кальвинистского высказывания, вкладывает в уста Антонио ещё вопросы: «Это было вставлено, чтобы мы считали проценты благом? Или ваше золото и серебро — овцы и бараны?» Слово «inserted» явно указывает на то, что рассказ об Иакове вставлен при доработке. Шейлок отвечает: «Я не могу объяснить; я так же быстро заставляю их (деньги) плодиться». Дальше купец обращается к Бассанио с порцией риторики: чёрт может приспособить для своих целей Святое писание, а прикрывающаяся им порочная душа похожа на негодяя с улыбкой на лице и на красивое яблоко с гнилью в серёдке. Эти образы выглядят как заготовки для Главной трагедии. Гамлет говорит, что можно улыбаться и быть негодяем; Полоний объявляет, что с помощью напускного благочестия легко обсахарить даже самого чёрта, а Клавдий воспринимает это как удар по своей совести и сравнивает свои красивые слова с накрашенными щеками шлюхи. То, что я передала сочетанием «с улыбкой на лице», в оригинале выражено так: a smiling cheek, буквально — улыбающаяся щека. И про гниль в обеих пьесах говорится одним и тем же словом «rotten». Но в трагедии эти образы действительно работают, а в комедии-трагедии они, пожалуй, нужны лишь для того, чтобы завершить отступление. Не стоит видеть в реплике о злобной душе и писании оценку, даваемую Шейлоку драматургом.
Речь еврея о пинках и плевках, на которые не скупился Антонио, выглядит как спонтанная. Должно быть, в первоначальном варианте она являлась непосредственной реакцией на реплику, впоследствии разорванную ради библейской вставки. Дерзну восстановить её. Антонио оговаривает срок и тут же задаёт вопрос: «И на три месяца... Что ж, Шейлок, вы / Хотите обязать нас?» Многоточие показывает, где начинается написанное позже отступление о пёстром приплоде. Когда его не было, ростовщик выпаливал свой монолог о мерзких действиях купца сразу после этих полутора стихов, и всё выглядело естественно, особенно с точки зрения зрительской массы. Однако Шекспир мало заботился о вкусах и удобствах толпы и ставил интересующие его вопросы, не дожидаясь подходящих моментов. Во время работы над рукописью комедии-трагедии он много размышлял о предопределении. Напомню: живший в Англии итальянец-протестант, который прислал римским инквизиторам экземпляр «Изгнания», защищал именно это учение. У Ноланца Саулин с горечью говорит (II, 1), что самой настоящей провозглашают религию, согласно которой богам не важны человеческие поступки и вовсе не добрыми делами «оправдываются люди». София объявляет, что догмат о спасении верой кажется ей продуктом «расстроенного воображения». Чуть ниже Саулин произносит: «А вот наши приверженцы выдуманной религии <...> говорят, будто нужно гордиться — не знаю какой — каббалистической трагедией». В примечании сказано: «Бруно нападает здесь со всею страстностью и огнём своей динамической деятельной натуры на протестантское учение об оправдании верою». Что ж, один из «приверженцев» через девять лет совершил-таки богоугодное дело: написал страстный донос и послал его во вражеский штаб — в католическую инквизицию, от которой, возможно, он сам бежал в Англию. Или его родители бежали.
Мне не хватает знаний, чтобы понять: почему Ноланец сравнивает кальвинистские идеи с каббалистическими? Буду тешить себя надеждой, что английские друзья Джордано Бруно понимали, в чём суть сближения. Они же были друзьями Шекспира и, наверное, помогли разобраться ему тоже. Комедия-трагедия в её теперешнем виде открывается словами Антонио про неизвестно откуда взявшуюся печаль, тягостную как для него самого, так и для приятелей. Она превращает молодого человека в болвана, неспособного понимать самого себя. Печаль, обсуждаемая в, быть может, не первоначальном зачине пьесы, угнетает купца на протяжении почти четырёх актов, и неспроста он обзывает себя словом «wether», при том что в разговоре с Шейлоком пользовался обозначением «rams» — бараны. Важно и то, как он характеризует паршивого барана в следующем стихе: meetest for death — больше всех подходящий для смерти. Не зачислить ли эту реплику о выбраковке животного в стратфордианский актив — как одно из подтверждений того, что бард был сыном человека, пытавшегося торговать шерстью? Впрочем, баран, больше других готовый к смерти, возник скорее всего не в воспоминаниях, а в воображении, подтолкнутом рассказами из «Бытия», а ещё пуще — рассуждениями Софии о зооморфизме. Всех тех, говорит она, подчёркнуто не произнося имени христианского бога (ИТЗ, III, 2), «кто через веру в него обожествляется, не зовёт ли он, и не называют ли они даже сами себя, величаясь этим, его стадо, его паства, его агнцы, его овцы». В начале пьесы Антонио ещё пребывает в стаде, но уже не величается этим. Считая «Венецианского купца» наполовину трагедией и помня, что «трагедия» — это «козлиная песнь», я порой называю пьесу о Шейлоке бараньей песнью.
Шекспир выделил венецианскому купцу и венецианскому ростовщику одно благословение на двоих. Тяжёлые неудачи первого прекратились после того, как тяжелейшие горести обрушились на второго. В заключительной сцене Порция сообщает Антонио, спасённому от смерти и получившему в своё распоряжение половину собственности ростовщика: «три ваших корабля / С богатым грузом возвратились в гавань». В барана, предназначаемого на убой, превратился Шейлок. Судя по всему, Ланчелот, который вначале был его слугой, а потом перешёл к Бассанио, почуял, что благословение вот-вот покинет еврея. Новый хозяин говорит: «Повышен ты, коль это повышенье — / Оставить дом богатого жида, / Чтобы служить такому бедняку». Clown отвечает: «Старая пословица прекрасно поделилась между моим хозяином Шейлоком и вами, синьор: у вас — божья благодать, а у него — деньги». Из дальнейшего можно сделать вывод о том, ка́к великий бард понимает пословицу. Бассанио, нищий, но любимый другом и Порцией, обретает всё, чего хотел. При этом автор совершенно не старается показать, что его удачливый персонаж достоин такой дружбы, такой любви и такого богатства. Наоборот: Шекспир намеренно даёт понять, что Бассанио не заслуживает ничего из полученного им.
Я сразу почувствовала, что история с бирюзой, отданной за обезьяну, понадобилась не только для того, чтобы иудей назвал имя своей жены, которая была тёзкой плодовитой старшей жены Иакова. Бирюза символизировала у елизаветинцев процветание. Шейлок дорожил ею больше, чем драгоценными серьгами Джессики и червонцами. Именно о благословении, дающем процветание, толкует на суде обираемый стараниями Порции венецианский ростовщик: «Отнимая опору, которая поддерживала мой дом, вы отнимаете мой дом; отнимая то, чем я жил, вы отнимаете мою жизнь». Речь не о богатстве: как раз перед этим дож пообещал, что суд заменит конфискацию половины имущества на штраф, если истец, превращённый в ответчика, покается. И речь не о деятельности: Шейлоку надо лишь признать себя виновным, и он сможет вернуться к тому, чем занимался (правда, лишившись половины своего имущества). Не приходится думать и о том, что иудей называет средством, помогающим жить, свою религию: Антонио перечисляет условия, на которых он сочтёт себя удовлетворённым, после отчаянной реплики об опоре, и только тогда одним из условий объявляется немедленное крещение Шейлока. Едва ли Шекспир считал риторикой слова о знаке равенства между отнятием благословения и лишением жизни. Мне неведомо: многим ли читателям, постановщикам, зрителям понятно, что выражением «the means whereby I live» драматург обозначил именно благословение. Наверняка в начале драмы, когда рассказывается завязка истории о трёх ларцах, замысел покойного отца назван словом «meaning» специально. А в финале, когда Порция даёт Антонио письмо с известием о возвращении трёх его кораблей и он объявляет, что sweet lady, кроме жизни, дала ему и средства к ней, для обозначения всего лишь средств используется другое существительное — living. В послесловии о Шейлоке говорится:
«Отнимая у меня имущество, вы отнимаете у меня жизнь!» — восклицает он в сцене суда. И эти слова, так потрясающе звучавшие в исполнении Кина (1814), положившего начало новой, трагической трактовке этой роли, служат ключом к пониманию всей сущности конфликта между торговой венецианской знатью и страшным, несчастным евреем.
Великий Кин потрясал речами об имуществе? Я извиняюсь! Буду думать так: если бы драматург хотел, чтобы у него еврей высказался именно о собственности, он и выбрал бы соответствующее слово, а не «means». Интересно получилось. Порция, полностью зависевшая от воли, как ей казалось, отца (но бард старался показать, что от провидения), ухитрилась сыграть бога для двух венецианцев, подхватив благословение, покинувшее одного, и отдав его другому. И ещё. Неужели И.М. Гилилов верил, что великий бард мог быть на стороне того, кто принуждает поменять религию? Вот реплика Антонио:
Коль вы, светлейший дож и суд, решите
Взять штраф взамен законной половины,
С меня довольно, если он запишет
Вторую половину на меня, —
Чтоб после смерти Шейлока я отдал
Её тому, кто дочь его похитил.
Ещё: во-первых, чтоб за эту милость
Немедленно он принял христианство;
И во-вторых, чтоб здесь, перед судом,
Имущество своё, как дар, в наследство
Он дочери и зятю передал.
Таков ответ на вопрос Порции: какую милость вы окажете Шейлоку? Прав тот постановщик, в спектакле которого еврей от всех этих милостей умирает. То, что переводчица обозначила глаголом «запишет», можно понять как «отдаст мне в пользование». В примечании сказано, что это место из-за неясности выражения «let me have in use» допускает несколько толкований, и первое среди них это — об использовании купцом капиталов ростовщика. Ещё одно таково: «пусть Шейлок передаст мне вторую половину как доверенному лицу (фактически продолжая, с моего согласия, пожизненно пользоваться доходами с неё) с тем, чтобы...» Второе, не главное, толкование представлялось А. Смирнову более вероятным, поскольку оно согласуется «с бескорыстием и добротой Антонио». Останусь при своём понимании и подхвачу разговор о доброте и прочих качествах венецианского купца. Когда Антонио попросил денег, ростовщик стал припоминать полученные от него оскорбления и под конец задал вопрос: не желает ли купец, чтобы теперь, «низко поклонившись, рабским тоном, / Едва дыша и с трепетным смиреньем» Шейлок сказал: «Синьор, вы в среду на меня плевали, / В такой-то день пинка мне дали, после / Назвали псом; и вот, за эти ласки / Я вам взаймы дам денег». Это нужно сопоставить с текстом Бруно. В «Пире на пепле» (II) имеется повествование о лондонских ремесленниках и лавочниках, которые, «узнав в тебе по наружности иностранца, показывают искривленные морды, смеются и гримасничают, оскорбляют, обзывают тебя на своём языке собакой, предателем, чужаком, что им кажется самой большой бранью». Через несколько страниц Теофил рассказывает:
После того как Ноланец получил около двадцати толчков, <...> он ещё встретил шесть джентльменов, из которых один дал ему любезный и ловкий удар, стоящий десяти, а другой так его толкнул о стену, что это можно было счесть за другие десять ударов. «Благодарю, мистер», — сказал Ноланец. Я полагаю, что поблагодарил он его за то, что его ударили в плечо, а не в середину живота или не по макушке.
Теперь — выписка из послесловия к комедии-трагедии: «Гуманист Джордано Бруно, побывавший в Англии в 1584 году, рассказывал потом, что в Лондоне ни один еврей, проходя по улице, не был гарантирован от худших оскорблений и издевательств». Какой конфуз! Ну не было в тогдашнем Лондоне евреев! Примерно страницей выше, чем о шести джентльменах, у Бруно говорится о пожилом итальянце, которому «при смехе и одобрении всех на площади была сломана рука с раздроблением кости». После этого предлагается совет:
Так что когда тебе захочется выйти из дому, то прежде всего остерегайся сделать это без крайней необходимости и не думай, что ты идёшь прогуляться по городу. Затем, перекрестившись, вооружись мужеством и терпением, так как можешь стать объектом для испытания стрельбы из аркебузы, и приготовься перенести меньшее зло добровольно, если не хочешь перенести худшее насильственно.
Наверное, тот автор, сообщение которого о бруновских рассказах неточно передал А. Смирнов, думал, как и я: описание джентльменского боксёрства и упоминание аркебузы вполне могли подвигнуть великого барда на сочинение пьесы об итальянце, который ведёт себя по отношению к еврею не лучше, чем англичане — по отношению к чужакам. Расписав хорошенько лондонских хамов, Ноланец добавляет: таких людей сколько угодно под колоннами лондонской биржи, у дверей собора св. Павла, а также (курсив мой) «в Париже у входа во Дворец, в Неаполе — на ступенях церкви св. Павла, в Венеции — на Риальто, в Риме — на Поле цветов». Они не прочь показать, что они сильны в своей стране «и презирают весь остальной мир». Открывается «Пир на пепле» стихотворением «Моему ненавистнику». Вот его начало: «Если больно ты зубом укушен собачьим, / О себе пожалей ты, пёс грубый и жалкий! / Ты напрасно грозил мне кинжалом и палкой, / Если силой моей так теперь озадачен». Шейлок же, многократно обозванный псом, незадолго до суда заявляет своему должнику (III, 3): «Ты называл меня собакой, ещё не имея причины; / Что ж, если я собака, остерегайся моих клыков». Конечно, еврей-собака — это один из христианских концептов. С ним работает и Марло: во внутреннем монологе мальтийского еврея Вараввы есть такая откровенность (II, 3):
Как пёс, ласкаются к друзьям евреи,
А разозлят их — станут и кусаться,
Хоть с виду, как ягнята, все добры.
Меня Флоренция учила лести:
Склоняться, если назовут собакой,
И приседать смиренно, как монах.
Думаю, Шекспир учёл и этот текст. Шейлок угрожает клыками на улице, по которой тюремщик ведёт арестованного должника. А в сцене суда, после того как Бассанио и Грациано объявили, что готовы пожертвовать даже своими жёнами, лишь бы спасти жизнь Антонио, иудей произносит в сторону: «Вот браки христиан! Я дочь имею... / О, лучше бы из племени Вараввы / Ей муж достался, чем христианин!» Должно быть, это сказано про отпущенного Пилатом Варавву-разбойника, но бард, конечно, помнил и про марловского еврея. Не исключено, что Марло и Шекспир использовали еврейские сюжеты, чтобы среди прочего сказать и про состояние современного им христианства — если их, так же как Ноланца, мягко говоря, озадачивало обыкновение христиан загонять в свою веру дубиной. В начале «Мальтийского еврея» оглашается постановление, включающее три пункта. Вот первый: «деньги на уплату налога туркам должны быть полностью собраны среди евреев. Каждый из них вносит половину своего имущества». Второй: «тот, кто откажется заплатить, будет немедленно окрещён». Третий: «тот, кто откажется от крещения, полностью потеряет всё, что имеет». При обнародовании этого гротескного постановления, кроме Вараввы, который вставляет свои фразы между пунктами, присутствуют ещё три молчащих еврея. Реплика, произнесённая по прочтении документа, выглядит так: «Три еврея. Охотно отдадим мы половину». Только бы не дошло до второго пункта! Варавва не подчиняется и в конце концов теряет всё. Ни он, ни Шейлок не были вооружены готовностью добровольно претерпеть меньшее зло, дабы не навлечь на себя худшее... Приведу один из ответов Бруно венецианским инквизиторам (Агни): «Я говорил, что апостолы больше сделали своими проповедями, доброй жизнью, примерами и чудесами, чем можно достичь теперь насилием». Допускаю, что великий бард вспомнил одно из подобных высказываний Ноланца, когда писал про слишком инициативного венецианского ростовщика, навлекшего на себя насилие, и про венецианского купца, дожившего лет до тридцати или сорока с невключённой головой и не включившего её даже перед лицом собственной гибели. И до суда, и на суде Антонио толкует об эмоциях, о состояниях души. Эмоциями он и руководится. Шейлок напоминает о плевках, пинках и обзывательствах, и что же? Молодой человек (а если немолодой, тем хуже) заявляет, что собеседник и теперь остаётся для него собакой.
Тебя опять готов я так назвать,
И плюнуть на тебя, и пхнуть ногою.
Коль хочешь дать нам денег, так давай их
Не как друзьям...
Скорее одолжи их как врагу,
Чтоб, если обанкротится, спокойно
Взыскать с него.
На первый взгляд фраза о враге и взыскании представляется рассудительной. Но что можно взыскать с банкрота? Не является эта реплика и рассудочной. Именно после неё Шейлок восклицает: «Смотрите, как вспылили!» Использован глагол «storm» — кричать, горячиться, ругаться, буйствовать. Следовательно, купец произносит свои слова отнюдь не холодным тоном. Позже, когда его, арестованного, ведут по улице, он обращается к ростовщику заискивающе (III, 3): «Послушай, добрый Шейлок...» Вот здесь еврей и говорит про собачьи клыки, а перед этим — призывает тюремщика быть построже. После его ухода Саларино (а в доступном мне оригинале Solanio) объявляет, что Шейлок — самый бесчувственный пёс из всех, что пребывают с людьми. Антонио решает больше не преследовать его своими бесполезными мольбами и добавляет: «Моей он ищет жизни. Но причину / Я знаю: часто от его сетей / Спасал несчастных я, и вот за это / Меня он ненавидит». Шейлок и в самом деле объявлял, что ненавидит этого «слащавого мытаря», который вредит ростовщическому делу, одалживая деньги без процентов. Но в его разговоре с Антонио и Бассанио фигурирует другая — и, конечно, главная — причина ненависти. Вот начало монолога об унижениях (Щ. // И. Мандельштам):
Синьор Антонио, много раз и часто
В Риальто поносили вы меня
Из-за моих же денег и процентов.
Я всё сносил с пожатьем плеч покорным:
Терпенье — рода нашего примета.
Меня вы звали злобным псом, неверным,
Плевали на жидовский мой кафтан
За то, что я лишь пользуюсь своим.
Так; но теперь, как видно, я вам нужен. //
Вы говорите: «Денег, Шейлок!» Вы,
Плевавший мне на бороду, пинавший
Меня ногой, как гонят прочь с порога
Чужого пса...
В оригинале он сначала говорит: плевали (spit upon) на кафтан, а потом — did void your rheum upon my beard. Глагол «void» означает «опорожнять (кишечник, мочевой пузырь, гнойник)»; устаревшее rheum — «выделения (слизистых оболочек)». Патриций отхаркивался и сморкался на бороду Шейлока. Скорее всего, Шекспир хотел (и придумывал, как) показать, что Антонио — ханжа. В третьем акте купец старается не помнить о причине ненависти ростовщика — причине, подробнейшим образом описанной в начале пьесы. Банкроту было угодно указать только на свой подход к денежным делам. Спасение несчастных из сетей — это ведь материал для эпитафии, подсказка тому, кто будет сочинять её, скажем, этому Саларино-Solanio. Однако синьору, возводящему плевки в принцип, негоже, оказавшись в зависимости от оплёванного, просительно произносить «good Shylock». Когда я толковала о невключённой голове, то имела в виду следующее. Порция сделала еврея подсудимым, которому грозит полная конфискация имущества и даже казнь, и к Антонио тут же вернулась его непреклонность. Он требует, чтобы Шейлок срочно крестился. Выходит, спасённый от смерти купец как не желал, так и не желает ставить себя на место другого. Помнится, я отмечала, что великий бард был равнодушен к вопросам веры. Но, может быть, он размышлял о том, каково это — служить навязанному богу, назначенному таковым церковниками на их соборах? Если человек требует формального служения, значит, он тупица и ханжа.
В послесловии Антонио характеризуется как великодушный и открытый «всему радостному, прекрасному, благородному». Кроме того, объявляется, что он и его приятели составляют один из двух противополагаемых друг другу миров, а именно — «мир радости, красоты, великодушия». Речи о радостности выглядят странно — хотя бы потому, что немного выше в этой же статье имеется вопрос: «Почему Антонио с первого появления его в пьесе всё время томит какая-то непонятная грусть?» В одной из публикаций Моей Знакомой «баранья песнь» о венецианском ростовщике названа пьесой простой и ясной, как табуретка. Но разве можно считать ясной комедию-трагедию, радостный персонаж которой, всё время томясь непонятной грустью, великодушно оплёвывает, пинает и обругивает ближнего? Нет, не ближнего, конечно, а чужака, но всё равно — живого... Об Антонио я буду писать и в следующей главке, а про Шейлока договорю сейчас. Согласно эмоциональному заявлению И. Гилилова, Шекспир гневно и презрительно бичует ростовщиков, особенно — в «Венецианском купце» и «Тимоне Афинском». Это было бы очень нелегко подтвердить с помощью реплик из названных пьес. Главный персонаж «Венецианского купца» заявлял, что не возьмёт за просроченный вексель суммы, даже в двадцать раз превышающей его стоимость, а во время суда отказался от удесятерённой. В свете этого чрезвычайно странным выглядит заявление из послесловия: дескать, для Шейлока богатство — самоцель. Спрашивается: что позволяет А. Смирнову характеризовать его как «влюблённого в деньги, одержимого жаждой накопления и способного пойти на всё ради преумножения своего капитала»? Для венецианского ростовщика богатство — подтверждение тому, что он благословен, подобен Иакову. Его ростовщичество почти не имеет значения для пафоса комедии-трагедии; Шейлок выступает в ней как неумолимый еврейский мститель. В послесловии (боюсь, автор «Игры» читал его гораздо внимательнее, чем пьесу) приводится замечание Пушкина: «Шейлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен». Не думаю, что определения расставлены сообразно какому-нибудь порядку. Я же хочу поставить их по убыванию. Шейлок мстителен, остроумен, чадолюбив; сметливость и скупость делят последнее место. Из чего вообще следует, что Шекспир считал его скупым (а не деловым) и что бичевал? Бичующий всегда — хоть сколько-то — смешон, а свойства шекспировского юмора таковы, что наделённый им человек добровольно себя в смешное положение не поставит.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |